Стать совершеннолетним или Pазговор с философом о книгах, кино, субъективности и текущем моменте.

Олег Горяинов, философ, критик, культуртрегер.

«Сфера культуры для меня — не предмет потребления, но место сопротивления. Сопротивления той инерции, которая превращает пространство «духовной жизни» в могильник потенций и критических импульсов. Для меня важна просветительская установка — подтолкнуть человека к самостоятельному пользованию разумом». Это Олег Горяинов, философ, критик, культуртрегер. Мы встретились с ним 7 октября. Возле «облбибы» и , конечно же, говорили о книгах. И, конечно же, о кино — Олег только что вернулся с питерского кинофестиваля «Послание к человеку». Но главным образом мы говорили об убеждениях.

Я слушала вас на конференции в гуманитарной академии («Нигилизм как метод: от «голой жизни» к рабам и технике. Беньямин, Агамбен и контуры политической онтологии анархизма» — С.В.). Вам близки левые идеи?
— Любая научная позиция так или иначе включена в определенный политический контекст. И, конечно же, мой интерес с одной стороны к марксисткой традиции, а с другой, к традиции анархисткой мысли, имеет отношение и к некими личным поискам.

Вы доцент университета Наяновой. Какие курсы ведете?
— На юридическом факультете — это политология, история политических и правовых учений; юридическая антропология и др. На философском — эстетика и философия второй половины 19-го века.

Меж тем популярность ваша связана с публикациями о кино.
— Киноманом я стал, когда открыл для себя «Ракурс». А открыл я его довольно поздно. В 99-м поступил в старшие классы университета Наяновой, потом там же учился на юрфаке, там же — в аспирантуре, и вот это были годы постепенно набирающегося синефильского опыта. С 2009-го начал писать о кино.

«Сеанс», «Искусство кино», «CINETICLE»... А еще и лекции о кино читаете. Вот только что в Питере читали.
— Обычно такие лекции приурочены к какому-либо показу. И это всегда разговор на стыке эстетической теории, политической философии и истории кино. И, как правило — это послевоенное европейское кино; кино 60-х, 70-х, 80-х годов, которое за исключением совсем уж экспериментальных работ, принято описывать в терминах киномодернизма. Но в Питере я представлял фильм 2017 года, который весной, кстати, уже показывали в Самаре, в «Художественном». Фильм французского документалиста Сильвена Жоржа «Париж — это праздник». В Питере проходил кинофестиваль, в программе фестиваля была конференция с приглашением специалистов, для которых вопросы кино являются значимыми с общетеоретической и политической точки зрения. А поскольку 2018-й — год 50-летия «Красного мая», то проблематика политического кино в философском, эстетическом, политическом аспектах как раз на этой конференции и обсуждалась. Я был одним из ее участников, а на фестивале представлял фильм Жоржа. Этот фильм напрямую не связан с событиями 68-го года, но наследует некоторым традициям «пост-майской» эстетики и посвящен современным протестным движениям и фигурам мигрантов во Франции.

Питерская интеллектуальная жизнь покипучей самарской?
— Мне не близок взгляд на самарскую жизнь как на жизнь, принципиально отличающуюся от петербургской или московской. Количественно у нас событий меньше. А в части качества различий не вижу. В Самаре есть пять-семь человек, с которыми я могу предметно поговорить по интересующим меня вопросам. В том же Петербурге среди знакомых таких людей раза в два-три больше. Ну и есть еще человек пятьдесят, с которыми я лично не знаком, но которые занимаются той же проблематикой. Но это цифры, которые ничего не меняют. Когда важные книжные новинки выходят в стране тиражами З00-500 экземпляров и не распродаются за считанные дни, то это о чем-то говорит.

«Тонок их слой и страшно далеки они от народа».
— Но даже лет 15-20 назад, если судить по количеству изданных и проданных книг, слой был потолще.

Истончается.
— И не только в России. У меня был полугодовой опыт жизни в Праге, и вот этот вот плач по поводу того, что не ходят в киноклуб «Ракурс», на фоне количества чешских любителей авторского кино, он, мягко говоря, не обоснован. Прага. Синематека. Ежедневно, классика, лучшее из лучшего, с пленки. 15-25 человек в зале. Столица Европы.

И чем объясняете?
— Думаю, дело в победе культурной индустрии, что, обеспечив человека постоянным потоком информации, сделала сложным сосредоточение интереса. Я это вижу, сравнивания свое поколение и поколение тех, кто лет на десять меня помладше. Когда я рос, а я родился в 84-м, интернета не было.

Вы информацию добывали.
— Абсолютно верно. И такое пространство, как книжный рынок, его постоянные перемещения: сначала — Дубки, потом — Ипподром, потом — Антонова-Овсеенко, общение с особым кругом людей... Я с этим рос. Если тебе нужна была определенная книжка, ты должен был заниматься ее поиском. Если тебе нужен был определенный фильм или запись определенной группы, ты в буквальном смысле должен был это добывать. В виртуализации — огромное количество плюсов. У меня не было бы того синефильского опыта, который есть, если бы не появился интернет с доступом к фильмам, которые нереально было увидеть, даже если поехать в Москву на какой-нибудь фестиваль. Но у виртуализации есть и негативные последствия. Происходит существенное распыление между культурными объектами, и человеку, у которого нет подготовки к такого рода опыту, сосредоточиться становиться все сложней. Ну и потом логика, что все есть в сети, служит своего рода алиби: посмотрю, прочитаю, послушаю позже. Но меньше всего мне хотелось бы, чтобы мои реплики звучали, как консервативный плач по предшествующей эпохе и «приговор» современности, потому что...

Дети этой современности не хуже, не лучше, они другие.
— Другие. Им сложно сосредоточиться на большой форме, например, прочитать роман. Но они способны воспринимать более широкий круг информации и очень быстро переключаться. И они очень трезвые люди с рациональным, я бы даже сказал, циничным взглядом на положение дел в стране и мире. В них нет преклонения перед Западом. Но нет и слепого патриотизма. Они проходят очень хорошую закалку в школе, когда видят истеричность наставника, который ...

...учит их родину любить.
— ...но в ответ на обоснованную критику ура-патриотической риторики, реагирует не аргументами, а криками, демонстрируя слабость своей позиции. Человек, и уж тем более молодой, прекрасно эту слабость чувствует. На русский язык перевели любопытный текст австрийского философа и психоаналитика Роберта Пфаллера. Опираясь на конструкции психоанализа, он исследует режимы, которые используют идеологии. И один из этих режимов заключается в попытке заставить окружающих поверить в то, во что ты сам не веришь. И то, как Пфаллер это описывает, очень похоже на аудио и видео школьных политбесед, что гуляют по сети. Человек, обладающий уверенностью в себе, в обществе, в котором он живет, в государстве и ценностях, которые это государство декларирует, никогда не будет выглядеть как слабый истерический субъект. И — да, нынешние молодые циничны. Но в новом понимании этого слова. Цинизм — как сомнение в каких-то декларациях, мотивах поведения.

То есть, с критическим мышлением у этих ребят порядок?
— Я бы не назвал это критическим мышлением. Скорее... Они не верят никому и ничему. И в этом проблема, которую я, как преподаватель политической теории, вижу. С одной стороны, меня должно удовлетворять их трезвое отношение к текущему положению дел — для этого есть основания. А с другой стороны, я понимаю, что происходит обесценивание самой идеи политической деятельности, ее возможностей. Интуитивно они чувствуют, в чем разница между 2017-м и 1917-м. Большинство из них не придерживается левой риторики, но они отдают себе отчет в том, что условный Ленин делал то, что он делал, не важно из каких побуждений, но уж точно не из коррупционных. И они понимают, что 100 лет назад политика играла существенную роль в общественных преобразованиях. Но они не понимают, как такое возможно в условиях современности. И логично, что не понимают. За сто лет в мире произошло нечто такое, в результате чего сама идея политического процесса оказалась почти полностью дискредитированной. В этом — проблема. Хорошо, что у «молодых» есть скепсис по отношению к текущему положению вещей. Плохо, что этот скепсис становится препятствием для конструктивного политического мышления.

Лет тридцать тому деиделогизация многими интеллектуалами воспринималась как благо.
— Плохо, что это воспринималось как благо. Еще хуже, что действительно произошла деидеологизация (точнее, укрепилась такая иллюзия), а политика стала ассоциироваться только с административным менеджментом. Но история политической мысли учит, что политика как опыт совместной жизни и определенная практика не сводится к современной менеджерской модели, при которой мы всего лишь ждем, что та или иная группа чиновников будет наиболее эффективным образом справляться со своими задачами. Напротив, это не имеет к политике никакого отношения. Скорее, угроза для нее.

А как, на ваш взгляд, формируются убеждения, политические предпочтения? Бытие определяет сознание? А может, это дело случая? А может, вопрос веры? Один верит в Маркса, второй — в Джона Локка, третий — политический атеист.
— По поводу случая, безусловно. И мне интересно наблюдать за какими-то индивидуальными траекториями, когда в результате некоего случая взгляды меняются и порой существенно. Что касается влияния бытия на сознание, то меня, как преподавателя еще и философских дисциплин, удручает такая прямолинейная оппозиция: бытие — сознание и сознание — бытие. Формы сознания — следствие и продукт как материального положения человека в обществе, так и некоторой «культурной политики». Деполитизация же шла не сама по себе. Над этим хорошо поработали. И усечение истории русской философии тоже, между прочим, далеко не естественный процесс. История русской философии часто сводится к истории философии дореволюционной. Как будто советская традиция — это традиция, место которой на свалке. Среди коллег очень мало тех, кто бы предметно занимался исследованием советских философов.

А есть кем заняться?
— Безусловно. Для меня как для преподавателя эстетики принципиально важно со студентами читать не только западных классиков, но и, например, Михаила Лившица. К счастью, к Лившицу сейчас есть определенный интерес. Есть интерес к Ильенкову. Больше, правда, на Западе. Если взять ранний период советский то, это, конечно же, Выготский. Но дело даже не в именах. Дело в некотором идеологическом пренебрежении определенным наследием. Хотя и найти работы советских классиков, не говоря уже о менее титулованных представителях советской традиции, сегодня непросто. Даже и из старых библиотечных фондов это все уже выбрасывается. Ну а если молодому человеку на глаза попадаются переиздания Ильина или Соловьева, а работы советских философов не во всякой библиотеке найдешь, то шансы, что он прочтет последних невелики.

Какое у молодых отношение к патернализму?
— Они понимают, что надеяться можно только на себя. Сам мир им показывает, что бесплатный сыр, он только в коридорах власти, а это мышеловка, как известно.

Что говорят про «утечку мозгов»?
— Периодически в аудитории возникает вопрос «что делать?» И иногда слышишь: «нужно валить». Но озвучивается и вполне трезвая мысль: валить некуда.

Никому ты там не нужен.
— Не только в этом смысле. Но и в том, что катастрофичность положения, если не вкладывать в это слово пафоса, повсеместна, и мы можем говорить лишь о разнице масштабов.

Хомский, знаменитый американский лингвист, философ и непримиримый критик корпоративно-государственного капитализма, практикуемого США, тоже вот говорит, что до «судного дня» осталось всего ничего. Проблемы экологии, дефицит ресурсов, вопиющее неравенство, кризис эффективности традиционных форм и методов социального управления, ядерная угроза, рост техногенных катастроф, глобализация преступности, терроризм... Но есть мнение, что вот эта вот мантра о том, что мир катится в пропасть — это лишь наше представление о положении вещей. А в реальности все совсем не так плохо. Войн, де, меньше, они не столь кровопролитны, да и вообще нравы смягчаются.
— Стоит, зайдя в общественный транспорт, прислушаться к разговорам, чтобы понять, насколько мало людей, осознающих катастрофичность положения. Если понимать под катастрофой не только материальное состояние граждан. А по поводу военных конфликтов... Думаю, о многих конфликтах и о жертвах этих конфликтов мы просто не знаем. И мне также не кажется, что нравы смягчаются. Допустим, наша пенитенциарная система. Смотришь выложенное в Интернет видео, и становится очевидно, что ни о каком смягчении нравов нет и речи.

Не хочется уподобляться герою анекдота «а у вас негров линчуют», но снимки того, что творили штатовские военные в Абу-Грейб, в том же Инете висят.
— Я как раз об этом и говорю. Об отсутствии осознания системности кризисного положения. В кризисе не только Россия, весь мир. И нигде нет справедливой власти. И не бывает. Не бывает гуманной власти. Это иллюзия, которую обществу и попытались привить в форме деполитизации. Мол, вы ведете себя спокойно, потребляете, а мы...

Общественный договор.
— Да-да. Как для человека, писавшего диссертацию про Томаса Гоббса, для меня очевиден вред, который нанесли все эти договорные теории общества, как бы утверждающие, что о насилии можно договориться. Мы же понимаем, что когда речь идет о договоре между обществом и властью, властью любой страны, речь идет о договоре на умеренное насилие. Уровень общественного контроля и возможности социального влияния на принятие решений в России и, скажем, во Франции не сопоставимы. Но по большому счету разницы нет. И во Франции свободу приходится отстаивать. Фильм Сильвана Жоржа как раз и показывает ту часть французского общества, которая готова к этому. Даже если в перспективе столкновения, и весьма жесткие, с полицией. А когда все сводится к интернет-петициям и флешмобам — это говорит либо о неверии в действенность такого рода борьбы, либо о страхе, что понятно. Я сам этого страха не чужд. Но тогда надо честно признаться, что мы боимся и уже начать думать о каких-то других стратегиях действия.

Тем более, что они существуют. Например, сатьяграха Ганди. Да и петиции с флэшмобами не бесполезны. В том же Интернете масса тому подтверждений. И это тоже поступок — не промолчать, обнаружив несправедливость. Хотя многие считают, что это лишь способ выпустить пар. Ну чтобы котел не взорвался. Появился же запрос на перемены, на социальную справедливость. И запрос этот крепчает. И об этом говорит социология не только нелюбимого властью Левада-центра. Но и центра Кудрина, который (я про Кудрина) властью, по-моему, очень даже любим. Ну а поскольку ответа на этот запрос не поступает, копится недовольство.
— Одно из центральных положений дискуссий питерской конференции, с которой мы начали разговор, звучало так: нужно забыть про Парижский май, что давно уже стал, скорее, таким культурным событием, а нужно вспомнить о том, что социальные выступления в то время были по всему миру. В Латинской Америке, в США, в Канаде, Германии, Китае... То есть, рано или поздно общество дает сдачи тому, кто так или иначе наступает на те или иные права и свободы. И энергия недовольства, которая сегодня скапливается опять же по всему миру, рано или поздно найдет выход. Вопрос, какой выход она найдет. Не хотелось бы, чтобы она нашла выход в ультраправом ключе. Потому что немецкие 30-е — это же тоже выход определенного недовольства.

А опасность есть.
— Я вернулся в Самару, а через неделю в Питер с лекцией приехал итальянский философ Джорджо Агамбен, мысли которого для моей работы очень важны. «Меня не интересует, — говорит он, — будущее и горизонты будущего. Меня интересует то, что случится в прошлом». Любое настоящее и любое будущее — это всегда некоторая форма победившего прошлого. Но так как прошлое негомогенно, то настоящим или будущим часто становятся вещи нетрендовые. Существовавшие на обочине или как некая потенция. Вряд ли кто у нас в 60-е мог предположить, что через 15 лет будет бум на досоветскую религиозную философию. Точно также мы не можем знать, что случится лет через 10-15. Но мне кажется, что огромное количество возможностей связано не со сменой парадигм, о которой сегодня так много говорят, смена парадигм — еще одна иллюзия, а с некими сюжетами, которые были в прошлом как некая неотрефлексированная тенденция. Речь не о том, чтобы заново изобрести велосипед. Речь о том, чтобы увидеть, что исторический и фактический опыт прошлого... ну, допустим, советского проекта или каких-то лево-демократических проектов, не сводятся к некоей исторической фактуре. Что они гораздо шире и богаче.

А как там, в мире, с левыми идеями? Популярность растет?
— У левой идеи есть очень большая проблема — это ее академизиция. Левая идея стала и давно уже частью университетской традиции и таким образом коррумпировалась в буквальном, прямом смысле этого слова. Левые интеллектуалы готовы писать задиристые тексты, но совершенно не готовы поддерживать какие-то существенные преобразования.

Правые готовы?
— Они продуктивнее на этом поле с точки зрения популистской риторики. К тому же у левых есть страх перед партийной политикой, перед идеей вождя. А, между тем, современный словенский философ Славой Жижек, говорит, что необходима, своего рода «Маргарет Тэтчер от левых».

Которая железной рукой приведет к победе.
— Это не вопрос железной руки. Это вопрос консолидации. Консерватор Трамп демонстрирует возможность быстрой и эффективной консолидации населения вокруг себя. Левые же погрязли в дебатах на университетских конференциях.

«Я оставался в «Лимонке», пока не начала возникать новая иерархия с хорошо знакомыми очертаниями». Алексей Цветков в документальном романе «Дневник городского партизана» о том самом вождизме. Так что опасения левых понятны. И, скажем, тот же Цветков, марксист, но выход видит, если я его правильно понимаю, в организации вокруг реальных проблем и проектов, не связанной ни с какими вождями.
— Подобный подход, возможно, имел значение в 90-е, когда была иллюзия, что никакого двуполярного мира больше нет, что есть мир победившей модели западной цивилизации. Но текущее положение дел, как я его, во всяком случае, понимаю, текущие конфликты указывают на то, что...

...классовая борьба обостряется...
— ...и обостряется она на фоне межгосударственных конфликтов. Здесь бы я последовал старым добрым марксистским классикам, которые утверждали, что империалистическая война — это попытка вывести проблемы внутригосударственных конфликтов вовне. Я всячески приветствую и нахожу полезными локальные инициативы, но их значение и роль не стоит преувеличивать. Более того, идеи сетевых проектов тоже ведь сыграли свою роль в деполитизации.

А как бы говорят об обратном.
— Опять же — иллюзия. Потому что логика: я могу у себя на месте локально что-то сделать сам, она тоже становится некоторой формой алиби.

Меня, вы знаете, тоже возмущает, что у малюсенькой кучки все богатства мира, а большая часть населения планеты мается. Но как бы это все уже без революций поправить? «Революции замышляют гении, осуществляют фанатики, а плодами пользуются подонки». Ну ведь правда же. Ну какую ни возьми. Кровищи, не знай сколько, как правило. И первым делом детей своих всех сожрет. А в итоге обязательно какие-нибудь фекалии всплывут.
— Безусловно, исторический опыт революций не является тем, что позволяет воспринимать его оптимистично. И это один из главных вопросов современной и не только современной политической теории: почему почти каждая революция приводит к установлению порядка, который оказывается жестче предыдущего. Почему освободительный импульс, который содержится в каждом революционном событии, потом выхолащивался.

Может, дело в темных сторонах человеческой природы?
— Я стараюсь не пользоваться такими категориями, как природа человека. Это чистой воды метафизика.

А вот говорят, технологии нас в светлое будущее вытащат.
— Технологии в массе своей в руках либо государства, либо крупных корпораций. И освободительный потенциал в результате и тут выхолащивается. Ну что такое идея социальных сетей? Это же по сути коммунистическая утопия, воплощенная материальным способом. Но форма, которую эта утопия приняла в фейсбуке и других сетях, представляет собой как раз полную дискредитацию этого утопического проекта о реальном участии огромного количества людей в принятии решений.

Кто ваши родители?
— Инженеры. Техническая интеллигенция, как говорили в советские времена.

И росли вы на Безымянке?
— До 25 лет я жил на Красной Глинке. А сегодня, регулярно бывая у родителей, прихожу к мысли, что опыт взросления на окраине более чем полезен.

И в чем польза?
— А становится очевидной социальная структура города. Человек, живущий в центре, находится в совершенно другом эстетическом, архитектурном, мировоззренческом пространстве и совершенно иначе воспринимает жизнь, чем тот, кто живет на окраине. Достаточно опять же сесть в общественный транспорт, проехать в сторону той же Красной Глинки, чтобы увидеть другие лица, услышать другие разговоры. Город — это неоднородная среда. И после того, как отдельные территории благоустроили к чемпионату, неоднородность эта особенно заметна.

Все-таки бытие определяет сознание?
— Если упрощать, то безусловно. Но...

...возможна эволюция.
— У меня в этом смысле было интересное движение. Мои школьные годы — это годы мощной обработки либеральными идеями. И причина поступления на юрфак как раз и связана с тем, что я был вполне таким носителем либеральных ценностей, в том числе идеи self made man. К счастью, походы на практику довольно сильно отрезвили. Уже к третьему курсу мне стала невыразимо скучна вся эта либеральная риторика. Я почувствовал узость кругозора юридического сообщества, невнимание к тому, что происходит за его пределами. Притом, что у меня самого была вполне эскапистская форма социального бытия — кино, книги. И никакой несправедливости по отношению к себе я не чувствовал. Я немногое мог себе позволить купить. Но книги и диски, которые меня интересовали, я покупал. А к марксистской проблематике, к проблеме социального неравенства пришел из, скажем так, эстетического неудовлетворения. Все вокруг складывалось слишком утилитарно, прагматично, а это означает — предельно скучно. За исключением двух-трех коллег, я имею в виду сферу юриспруденции теоретической, с которыми мне было и по-прежнему интересно общаться, я испытывал в этом кругу дикую скуку. И именно скука, которую я испытывал, привела к тому, что иногда даже и во время занятий, я спускался в вузовскую библиотеку, брал книжку, которая напрямую на политические сюжеты могла и не выходить, но подталкивала к такого рода размышлениям, и сидел читал. Ну и потом для меня и до поступления на юрфак была важна литература и музыка 60-х -70-х, протестных, годов. А нонконформистский импульс рано или поздно на какую-то такую дорогу выводит. И поэтому уже в аспирантуре, формально защищая кандидатскую по юриспруденции, я занимался историей политических идей.

Среди ваших однокурсников, подозреваю, немногие пошли этим путем.
— Единицы.

У остальных все сложилось, как и планировалось?
— Я не со всеми общаюсь, но думаю, да. Думаю, их всех вполне устраивает жизнь практикующих юристов. А я и в школе университета Наяновой оказался в силу нонконформизма. В моей родной школе, красноглинской, не очень приветствовали длинные волосы и не заправленную джинсовую рубашку. Не было претензий к учебе, поведению. Была лишь вот эта эстетическая претензия, но она меня дико возмущала. А тут еще рассказы отца о том, как в советские годы школьником он и его одноклассники боролись за каждый сантиметр волос. И это был пример для подражания, что, собственно, и привело к тому, что я начал искать, где бы продолжить обучение, уйдя из родной школы. Прочитал об университете Наяновой, неожиданно легко туда поступил...

Родители разделяют ваши взгляды?
— У некоторых моих товарищей на фоне их политической позиции довольно жесткие конфликты в семье. Мне в этом смысле повезло. Родителям не вполне близка моя марксистско-ленинская риторика, но в критике текущего положения дел в стране они не видят предательства государственных интересов. Не совсем соглашаются, но по поводу кризиса, в котором находятся страна и мир, у нас разногласий нет.

Но они приняли перемены, которые произошли у нас в 90-е? Или хотят назад в СССР?
— Скажем так: это две формы, между которыми им бы не хотелось выбирать.

Я правильно понимаю, что Самара — ваше место?
— Несколько лет назад я думал, что Самара — это не мое место. И хотел уехать. И пожил, как уже говорил, в Европе. Но сейчас чувствую себя более чем органично здесь. И полагаю, что недостаточно ценил ту Самару, которая была до ее, так называемого, облагораживания. Те же самые пространства книжного рынка, набережная до ее реконструкции...

Вот эта вот шумная, с пивными и шашлычными?!
— Абсолютно верно. У меня там прошли студенческие годы. Вот в этих забегаловках, где пиво со Дна за смешные деньги с какими-то непонятными пельменями. Там была жизнь, шло живое общение, а сейчас... Как-то стерильно все.

А мне нравится. Энтропия, черт ее побери, растет, и мир уже в таком хаосе, что прямо почва из-под ног уходит. Так пусть уж хоть на набережной порядок будет. А вы, я думаю, просто по юности тоскуете.
— Ну да, без ностальгического чувства здесь не обходится.

Многие участники (с протестной стороны) событий 68 года, даже и лидеры, впоследствии благополучно вписались в истеблишмент. Вы не допускаете, что с возрастом тоже, так сказать, остепенитесь.
— Надо будет посмотреть, что будет. Но опыт изучения политической теории подсказывает, что правильное направление — это сочетание аффектов и разумных суждений, а не противопоставление иррационального юношеского порыва зрелому консерватизму в хорошем смысле этого слова. Хотя допускаю и изменения. Можно как угодно критиковать идеалы Просвещения, но кантовский принцип - «надо стать совершеннолетним», то есть, не бояться самостоятельно использовать разум, считаю принципиально важным мотивом. И, возможно, приду к какой-то иной позиции. Но только через рационализацию.

А свою задачу как педагога в чем видите?
— В Красноглинской школе у меня был очень хороший учитель истории. И ценность его заключалась в том, что он предлагал довольно такой скептический подход к действительности. И если у меня есть какая-то установка, то она в том, чтобы посеять в головах сомнение. Человек, который начинает сомневаться, он рано или поздно начинает думать. Если человек не сомневается, если опирается на идеи как на некую догму, то тут, мне кажется, все несколько сложнее. Поэтому, так называемое, критическое мышление, которого очень не хватает в том числе и в среде интеллектуалов, ну вот это, наверное, для меня, как для преподавателя, ориентир.

Пропагандой вы не занимаетесь.
— Конечно же, нет. И не только в силу этического кодекса. Для меня это вопрос рациональности. Если бы я, занимая определенную позицию и будучи уверенным в правильности этой позиции, просто бы ее транслировал, то чем бы я отличался от условного директора школы, который пропагандирует спущенные сверху идеи? Но дело не только в том, что мне было бы неприятно это осознавать, а в том, что я понимаю безуспешность такого подхода. Наверное, можно на какой-то промежуток времени промыть таким образом мозги определенной аудитории, но...

Но стойко только то, что является продуктом твоих личных размышлений.
— Я исхожу из собственного опыта. Когда-то мне промыли мозги определенными ценностями, но «исповедовал» я их недолго. Так что я не занимаюсь на лекциях ни апологией условного марксизма, ни критикой либерализма или консерватизма. Ультраправый мыслитель Карл Шмитт идеологически мой враг. Но на историю политической мысли он оказал существенное влияние и игнорировать этого философа, не изучать только лишь из его политических взглядов — глубокая ошибка. И мы его изучаем. Это вопрос профессионализма в работе с материалом. А промывка мозгов контрпродуктивна. И опять же не вызывает ничего кроме скуки. И это никак не дело преподавателя. В свое время для меня была очень важна полемика между Сартром и Фуко по поводу роли публичного интеллектуала, лектора, профессора. И при всей значимости опыта Сартра, при всей моей симпатии к этому философу принципиально важен для меня тезис Фуко: преподаватель, лектор, профессор ни в какой мере не должен выступать в роли наставника.

Он должен быть проводником.
— Скорее, провокатором мышления. Задача заключается в том, чтобы поставить аудиторию перед такими вопросами, которые потом, как мозоль, начнут ее беспокоить. И, возможно, подтолкнут к чтению, к дальнейшим поискам.

Вопросы задавала