Кинель Андрея Шаповалова

С Андреем мы вместе учились. В КГИКе. Отделение театральной режиссуры. И вдруг мне говорят: «А Шаповалов-то в армии. Окончил экстерном военное училище, офицер, инструктор парашютнодесантной подготовки». Ничего себе, думаю, поворот. А потом узнаю, что он уже капитан дальнего плавания: мореходка, и сначала штурманом ходил по рекам и океанам, и вот уже лет, наверное, десять водит нефтеналивные суда в качестве капитана. Удивительная профессиональная траектория, согласитесь. Даже и для эпохи перемен удивительная. Но сегодня не о ней. Сегодня о городе детства моего сокурсника. О Кинеле.

Соцгородок

Я родился в Оренбурге. А рос в Кинеле. Родители в Кинеле оказались после института. Отец — санитарный врач и работал на Кинельской железнодорожной станции. А мама — педагог. Математик. А работала она в ШРМ, в Школе рабочей молодежи, и у матери моей учились отцы моих сверстников.

Практически все руководство кинельское того времени — ее ученики. И один из них, отец моего одноклассника, Герой Социалистического Труда. Некто Мелехин. А получил он это высокое звание за электрификацию железной дороги. В начале 60-х все основные направления ЖД стали переводить на тягу электрическую, и Мелехин был бригадиром монтажников, которые этим как раз занимались.

Поначалу, кстати, мы и жили прямо на железной дороге. Место называлось Санучасток. Обыкновенный деревянный дом, окруженный со всех сторон путями. Это потом нас переселили в Соцгородок, так называемый. Но тогда городок только начинали строить, мы жили в Санучастке, и там же был Пункт санитарного контроля за перевозкой сельскохозяйственной продукции, где, собственно, и работал отец. Через два дня на третий — суточное дежурство. Обыкновенный санитарный врач. Хотя по образованию бактериолог. Патогенные микроорганизмы, вирусы, бактериальные токсины. То, что сейчас называется бактериологическим оружием. Он вот это вот все изучал. Но работал санитарным врачом. А мать работала в ШРМ, и матери в детстве я по большому счету не видел.

Я единственный ребенок в семье, но воспитывала меня фактически бабушка. У нее был еще один сын. В Бузулуке. Она и с его детьми нянчилась. И у нас в связи с этим бывала наездами. И поэтому большую часть времени я проводил в одиночестве.

С шести утра мать на работе. В обед прибежит, покормит, снова — в ШРМ, и — до ночи: ШРМ работала в две смены. А по выходным моя мама проверяет тетрадки. А в классах у нее по 30 человек. Тридцатилетние, сорокалетние мужики. Часть из них воевала, часть сидела... «Весна на Заречной улице»? Что-то вроде того. Но жизнь, как говорил классик, жестче, и в выходные моя мама не только проверяет тетрадки и пишет планы следующих занятий, но еще и характеристики на своих учеников, потому как за выходные кто-нибудь из них непременно оказывался в милиции.

15 суток никто тогда в Кинеле и за наказанием не считал. Жене морду набил, выставил на мороз, гонялся за ней с топором... Пустяк — дело житейское. А вот когда ноги супружнице переломал, несколько ребер, или разбил голову соседу, то вот тут вот бежали за характеристикой. Матери разбуянившихся, жены, даже и избитые жены, если имели возможность после избиений передвигаться. Прибегали, просили характеристику и непременно хорошую, потому как светила минимум двушечка. И моя мать писала: «Характеристика. Дана на такого-то, такого-то года рождения. Беспартийный. За время учебы зарекомендовал себя...» Ну и, конечно, все поголовно отличники и общественники.

И так каждые выходные. Стук в дверь и: «Георгиевна, Христа ради, напиши хорошо». На меня матери уже не хватало. А мне не хватало ее. Отец? Да как-то и у отца не находилось для меня времени. Мне не хватало родительского тепла, надо прямо сказать. Не хватает, в общем-то, до сих пор.

Садик? Дня два я в садике был. На третий вернулся то ли с корью, то ли со свинкой. Ну и отец, взглянув на этот мой садик со своей врачебно-санитарной колокольни, сказал: «Такую грязь мы тебе и тут можем организовать. Будешь сидеть дома». И лет с пяти, когда бабушка уже почти не приезжала, и до двенадцати меня запирали дома на ключ.

Сидел-боялся? Напротив! Это было великолепно! Один дома. Полновластный хозяин мира, полного книг. У отца же была огромнейшая библиотека. А я рано выучился читать. Как-то мать пришла в обед из школы, а в коридоре на полу из кубиков выложено — САВЕЦКАЯ РОССИЯ. Мне было четыре с половиной, я был дома один, а на столе лежала газета с этими двумя слова в шапке. Понятия не имел, что значили эти слова. Но именно эти слова были первыми словами, которые я, можно сказать, написал.

С мамой у домашней библиотеки.

С мамой у домашней библиотеки.

А первой прочитанной книжкой стала «Каштанка». Чуть ли не в клочья изодранная. Даже и не знаю, откуда она у нас взялась. Валялась под кроватью. Нашел, вытащил и прочел. От корки до корки. Хотя и не понял о чем там, собственно, речь. Ну что-то про собаку, про цирк...

«Каштанка» — это мне четыре года. А в пять — «Белолобый» того же Чехова. Но уже вполне себе осознанно.

Улица? На улицу я выходил только когда родители дома. И улица — это уже Соцгородок, двухэтажные и четырехэтажные хрущевки. Мы жили в четырехэтажке. Городского типа квартира, но вода только холодная. Сейчас там и холодная, и горячая — папы нет, а мама, дай ей Бог здоровья, по-прежнему в этой квартире. А тогда только холодная и то шла, то не шла. И никакой ванны. Но газ был. И мы им даже отапливались. Включали и газовые горелки, и духовку. Зимы были суровые, а дом не очень теплый. Зато сразу два туалета. Один в квартире, другой, общий, деревянный, с дырками, резервный, видимо — во дворе. Рядом — огромные деревянные лари для мусора. А все окрестности — стройка.

«Операция Ы и другие приключения Шурика». Новелла «Напарник». Вот это место, где хулиган Федя в исполнении Смирнова бегает за студентом Шуриком в исполнении Демьяненко. Именно так выглядел тогда и Соцгородок. Хрущевки, которые только что сдали. Неподалеку — два этажа строящейся. Тут же — котлован для следующей, строительный мусор, а дальше — пустырь. Ничего нет. До горизонта.

И, конечно, местные мальчишки по стройке лазили. Конечно. И несколько человек головы там сложили. Один утонул в этом самом котловане — очень, знаешь ли, мы любили во время весенних половодий на самодельных плотах погонять, а надежность их, сама понимаешь, какая. Еще одного пацаненка придавило плитами. Все это навалом лежало — бетонные плиты, кирпич, блоки, и там были как бы такие ходы. И трудно было сопротивляться искушению по этим ходам полазить. Ну и одного из «диггеров» придавило. А один сорвался с третьего этажа, спускаясь по кабелю электросварки. Я сам проделывал это миллион раз. А тут кабель оборвался, и мальчишка грохнулся вместе с обрывком. Жив остался. Но травмировался сильно.

Вообще вся тогдашняя мелюзга Соцгородка, не только я, была предоставлена сама себе, и детство выглядело так — беготня по стройке. Домой заскочил, горбушку схватил, чесноком натер и — назад. Вместе с куском и с обязательной по выходу из подъезда фразой: «Сорок один, ем один». Обязательной! Если тебя опередят, если скажут: «48, половину просим», то половину отдашь. Непременно отдашь. Хотя и без энтузиазма.

Про колбасу

Я вот сейчас вспоминаю 60-е: есть хотелось все время. Растешь, а питались в семье скромно. Зарплаты у родителей такие, что рынок с его ценами — только по праздникам, своего подсобного хозяйства нет, легендарные 6 соток появились у нашей семьи много позже, так что отоваривались в магазине.

Магазины тогда все были государственные, и пустовато там было. Я отлично помню перебои с хлебом. Как раз тогда у нас случилась «блистательная победа советского хозяйства на целинных землях», в результате которой страна-победительница и лишилась хлеба совсем.

Урожай первых двух лет на целине был колоссальный. То есть освоить-то целину освоили: распахали, засеяли, собрали рекордный урожай, а вывозить не на чем и хранить негде. И все, что из этих миллиардов пудов смогли вывезти военными грузовиками, вывезли, а то, что не смогли, гнило под лозунгами «Принимай, страна». Ну и хрущевская «царица полей» проблем, конечно, добавила. Начали закупать пшеницу в Канаде.

Я помню, что белый хлеб продавали не в магазине, а в школе. 20 копеек — буханка. Довольно дорого по тем временам. Тот, что был в магазинах, стоил 16 копеек. Серый. Но и за ним — очередь. И чтобы «серенького» купить, мать меня, 5–6-летнего, в очередь эту ставила. Зимой поверх шубенки еще и платком пуховым укутает и — к магазину. Я стою, и мои ровесники тут. И у всех — номер очереди на руке, химическим карандашом нарисован.

Хлебный магазин на пустыре был. И мы, малышня, часа по четыре там торчали. Ждали, когда хлеб привезут. Матерям-то некогда стоять. И работа, и дома дел полно. А малышне даже и в удовольствие. Носятся вокруг магазина.

Бабусек в таких очередях полно тоже было. Пенсионерок. Бабки на малышню шикают: советская очередь штука суровая. Но дети есть дети — играются. И я игрался. Я еще не знал ни слова «Ленинград», ни слова «блокада». Знал, правда, слово «голодовка». Бабушка моя пережила все, как она говорила, «голодовки». Все, начиная с 17-го. И ее жизнь в ее же изложении — это история одной большой «голодовки» с временными послаблениями.

Так что слово «голодовка» я знал, но мне всего шесть, и меня совсем не тяготит ждать хлебовозку. Приезжала она обычно к обеду. Разгружали хлеб, очередь начинала двигаться, тут и мать подходила. Меняла меня.

62-й , 63-й. В 64-м я уже в школе, а там белый хлеб продают. Раз в неделю. В один и тот же день. И хлеб этот с тремя головами. И мне разрешалось одну отломать, выскрести из отломанной части мякиш, съесть, а корочкой закусить — лакомство-о-о...

В классе было всего несколько счастливцев, которым разрешалось такое. Остальные обязаны были хлеб нетронутым домой принести: дома — младшие сестры, братья, в редкой семье тогда было меньше двух детей.

Вот такая история с хлебом. А за колбасой кинельцы ездили в Куйбышев. Но это было еще до того, как Куйбышев стал ездить за колбасой в Москву.

В Куйбышев кинелец, разумеется, ездил электричками. Был и автобус, 126-й, довольно много, кстати сказать, рейсов. И электрички ходили каждые полчаса. Кинель — это же все равно что спальные районы Москвы. Люди жили в Кинеле, а работали в Самаре. В пять утра встали и в битком набитой электричке — на безымянский завод.

Можно было, конечно, устроиться и в Кинеле. На железной дороге, главным образом. Машинистом, получив соответствующую квалификацию. Или путейцем, если не пугала перспектива провести всю свою жизнь в оранжевом жилете, колотя кувалдой по костылям. В основном дамы бальзаковского возраста тогда в обходчицы шли. Такой исконно женский инструмент — кувалда.

Молодые предпочитали Кинелю Куйбышев. Кто-то шел в ПТУ или на завод учеником. Те, что пограмотнее, поступали в техникумы, вузы. Но тоже каждое утро в пять на электричку. Мало кто жил в общежитии.

День Победы

Начало 60-х — это ведь не так далеко от войны, и все, что характерно для послевоенного времени, в предельной концентрации я видел в тогдашнем Кинеле. Бараки, в которых жили условно расконвоированные и в разное время освобожденные. Те, кому посчастливилось вернуться живыми из штрафбатов, тоже жили там. И 9 мая для них, как и для всех, кто эту страшную войну пережил, — день праздничный. Хотя официального праздника в этот день тогда, по сути, и не было. Вот как парад провели в 45-м году 24 июня, так больше парадов и не проводили — ограничивались салютом. В 47-м отменили и выходной. С 47-го по 65-й это был обычный день. Рабочий, если выпадали будни.

Официального праздника не было, а искалеченные фронтовики милостыню просили на базарных площадях.

У тех, кого видел я на базарной площади Кинеля, руки были, не было ног. Один из них был более удачлив: у него была трофейная, настоящая немецкая трехколесная коляска, управляемая при помощи рычагов. И, сидя в ней, он торговал самодельными леденцами на палочке. Петушками, звездочками, Дедами Морозами.

У второго коляски не было. Второй передвигался на обрубках ног, и поэтому штаны, обрезанные много выше колена, у него заканчивались мешками из кожи. Ну а когда ему становилось совсем уж невмоготу ходить на этих его обрубках, он ездил на доске. Доска на четырех подшипниках и две деревянные щетки, чтобы отталкиваться. А зарабатывал фронтовик этот тем, что играл на гармошке. И пел. Тогда же было множество песен фронтовых на один-единственный мотив — «Раскинулось море широко». «Подходит ко мне боевой командир // И раны мои укрывает. // А я на широких носилках лежу, // А кровь, между тем, вытекает». Он пел, а вокруг стояли женщины и плакали. Навзрыд. Такая пронзительная боль была в его голосе.

Орденов они не надевали, эти два кинельских фронтовика. Тот, который в коляске, колодку носил. А тот, что пел, не носил и колодки. И никто из наших отцов, дядей, соседей, а воевали они все, орденов не надевал. Я, во всяком случае, этого не видел. Орденов не носили, но День Победы праздновали и до 65-го года. И я эти праздники помню.

Соцгородок

Соцгородок. Начало.

63-й. Мы только что переехали из Санучастка в Соцгородок. И в соседях у нас — фронтовик с семьей, дядя Ваня. Дядя Ваня — на первом этаже, и 9-го мая, вернувшись с работы, водружает проигрыватель на подоконник и ставит сначала Козина на «ребрах», потом — Лещенко. Не Льва, конечно. Петра. А в это время дружок дяди Вани выносит на улицу одеяло и стелет. Микрорайон только-только закатали в асфальт, газонов еще нет — земля, и одеяло расстилается прямо на ней. На одеяло ставится беленькая, раскладывается нехитрая закусь: капуста соленая, огурцы — и начинается у мужиков празднество.

Из дома выходят их жены: тетя Настя, тетя Валя, и пение Лещенко с Козиным перекрывает характерный для самарского региона женский визг. «И-и-и!» Взвизгнуть, обернуться вокруг себя — стать показать и крикнуть что-нибудь типа: «Кому дала? Татарину! За что дала? За рыбу жарену!» Рыба была тогда в дефиците. «Кому дала? Татарину! За что дала? За рыбу жарену!» — кричит тетя Настя, а тетя Валя ей отвечает: «Ридикуль, ридикуль, ридикуль кожаный! А как в этом ридикуле хрен большой положенный!» Такой, как бы сейчас сказали, батл.

А в окнах — народ. Все смеются, всем весело. Только дядя Ваня с дружком серьезны. Они уже приняли и разговоры разговаривают. И в числе прочего говорят, конечно же, про войну. Но про войну через силу, так, будто ком у них в горле. Не хочется им, это видно, про войну говорить. Но и не говорить нельзя — по поводу Победы в этой войне собрались. И они говорят, и в этих их разговорах через слово — заградотряд, расстрел, берьевцы, смершевцы...

А мы-то, детвора, рядом. Обязательно же конфетку дадут — праздник, да и про войну интересно послушать. Но я слушаю и не понимаю: что за война такая? Ни Константина Заслонова в этих их разговорах, ни молодогвардейцев, ни Зои Космодемьянской... Какая-то совсем другая война.

Пришел домой, у отца спрашиваю. Отец помрачнел: меньше крутись возле них. И более никаких объяснений. Настаивать бессмысленно. Я это знал и не настаивал. А дело было в том, что до того, как переехать в Соцгородок, дядя Ваня жил в тех самых бараках, где жили те, «кому посчастливилось вернуться живым из штрафбатов». Он был одним из них, кому посчастливилось.

В тогдашнем Кинеле вообще было немало такого рода людей. 53-й год, смерть «Великого вождя и учителя», и — людской поток из «мест отдаленных и не столь отдаленных». Амнистированные, условно-досрочно освобожденные... Процент политических среди хлынувших тогда был небольшим. А вот уголовников разных категорий — от самых что ни на есть матерых до таких, которые сидели по «Указу 7-8» за, как говорили тогда, «три колоска», — было много. И были и среди них, разумеется, воевавшие. А Кинель тех лет — это, как я теперь понимаю, была одна из территорий, где освободившимся зэка разрешали селиться.

Ну и кто-то, как сосед наш дядя Ваня, получал по приезде жилье в бараке. А совсем, вспомним Марка Твена, «пропащие» — в СМП. Строительно-монтажном поезде. Обыкновенные, начала ХХ века, вагоны на рельсах, и в этих вагонах организовано жилье барачного, опять же, типа. И многие мои однокашники по начальной школе жили именно там. Они были детьми амнистированных уголовников и сами вполне себе оторвы. Абсолютно независимые в нашем, пацанском, понимании люди.

Школа

Школа была практически новая. В Кинеле их было четыре. Та, в которую я ходил, строилась в то же самое время, когда строился Соцгородок, где нам дали квартиру. И, как и наша квартира, класс мой окнами глядел на пустырь, за которым, далеко-далеко, у самого горизонта — военный аэродром и лесопосадки. И мне это безумно нравилось. Люблю, когда из окна видно горизонт. Сейчас, конечно, не видно. Там все уже застроили. И никаких горизонтов из окна квартиры, где по-прежнему живет моя мама. А отца уже нет. И давно. И никаких горизонтов — узенькая щелка между домами.

Он сильно разросся, наш Соцгородок. Появились новые микрорайоны. Но школа все та же: типовое трехэтажное здание с актовым и спортивным залами. В мое время там учились не только дети из Соцгородка и СМП. Но и дети военных летчиков, и ребята из окрестных деревень — их привозили на школьном автобусе. Средняя политехническая школа. Политехнической она называлась потому, что два ее класса были оборудованы токарными станками, а в школьном дворе стоял гараж с автомобилем ГАЗ-51. Вождению учили и мальчишек, и девчонок. Из старших классов, разумеется. И токарному делу учились и те, и другие. У мастеров ремонтного цеха локомотивного депо. Не скажу, выдавался ли какой-то документ по окончании курсов, но определенные навыки народ приобретал.

Я школы, признаюсь, не любил. И, когда получил аттестат, откровенно рад был тому, что «школьные годы чудесные» наконец-то закончились. С одноклассниками ладил. А вот учителя...

Имелся, понимаешь ли, у меня пунктик, связанный с тем, что и мой папенька был репрессирован в свое время. 58-я статья, и к моменту моего рождения у отца за плечами был полновесный червонец.

Я родился в 57-м, а реабилитировал отца ХХ съезд.

Шаповалов Василий

Отец. Май 1945-го.

Взяли его сразу после войны. Он служил в войсках ПВО. Командовал расчетом зенитного пулемета. Старшина Васков из «А зори здесь тихие». Вот это мой отец. Коммунист, но только в звании лейтенанта, и во взводе у отца девчонок не было — одни мальчишки.

Происхождение у него совершенно крестьянское. Но все мои пращуры по отцовской линии — ингерманландцы из Восточной Пруссии. Он фактически немец, отец мой, по бабке своей. А взяли его, как дядья говорили, за болтовню. Что-то поперек линии партии сказал. Донесли, взяли — «58.10. Пропаганда и агитация».

Более-менее серьезный разговор на эту тему у нас с ним случился, когда я вошел в более-менее серьезный возраст. А до того в семье — табу совершенное. Но где надо, было учтено, и «школьные годы чудесные», собственно, и начались с того, что...

Нет, конечно — новенькая школа, девчоночьи белые фартуки, портфельчик в руке, первый звонок. Но через месяц или два... Мы уже в классе, расселись по партам, и входит учительница. Вошла и говорит: «Дети, поднимите руки, у кого папа или мама сидели в тюрьме. Или сидят».

Нет, именно так: «поднимите руки, у кого папа или мама сидели в тюрьме. Или сидят». А чему ты, собственно, удивляешься? Мы ж с тобой одного года. У тебя разве такого не было? Ну тогда я аплодирую смелости твоих преподавателей. Ну или смелости роно, который твоими преподавателями руководил. Это же сверху спускалось.

Потрясающе? Да нет тут ничего потрясающего. «Всего-навсего» исследование демографических данных контингента вверенной территории. Ничего потрясающего. И никто в нашем классе не был потрясен этим вопросом. И все, кто должен был поднять руки, — подняли. Кроме меня: я же не знал ничего.

А учительница-то знала. И она не с пустыми руками пришла в класс. Она пришла со списком тех, кто должен был руку поднять. И стала считать поднятые руки. Одной не досчиталась и стала озираться. Нашла меня, который руки не поднял, и сказала: «Ну да, понятно».

Она знала про нас про всех всё, но ее обязали опросить детей, и она опросила. Она выполнила свою работу, и, кстати, вопрос о судимости родителей был не единственным. «У кого, дети, дома висит икона? У кого бабушки в церковь ходят? А, может, мамы и папы? Руки подняли... Хорошо. Спасибо».

Учитель проверяет персональные, как бы сейчас сказали, данные. Сличает, говоря юридическим языком, показания детей и родителей. Нормально.

Или вот еще по субботам: «Девочки свободны, а мальчики по одному — к моему столу и выворачивают все из карманов»...

«Учительница первая моя с седыми прядками над нашими тетрадками». Царствие ей Небесное. Хотя нет: «седых прядок» тогда еще не было. Она ровесница моей матери, а мать моя с 33-го. Тридцать лет им обеим тогда было. А отцу моему тогда уже было сорок.

Семейная тайна

Отец мой с 24-го года. Десять лет у них с матерью разницы. Они после его освобождения поженились. А сидел он от звонка до звонка: в 46-м посадили, в 55-м вышел, но мне об этом биографическом факте — ни слова. Ни он, ни она. До школы вопросов у меня не возникало. И после этого, с позволения сказать, анкетирования я никаких вопросов родителям не задавал: не мог вопроса сформулировать. Мне было всего лишь шесть лет, когда маменька моя благодаря принадлежности к педагогическим кругам, по блату, так сказать, сдала меня в школу. Я ж один был дома целыми днями, а тут как бы под присмотром. Иногда и после занятий под присмотром. В группе продленного дня. Шесть лет! Я не понимал, о чем спрашивать. Хотя это «ну да, понятно» во мне засело, породив довольно острое чувство неполноты представлений о себе и своей семье.

Пазлы сложились после одной из поездок к деду. Отец отца жил на границе Самарской и Оренбургской областей, в Бузулукском бору. И тоже — враг народа. Но сидел 5 лет, и сидел за ведро солярки. Еще до «закона о колосках». Дома четверо голодных ртов, не считая жены, ну и решил обменять на хлеб — дело было по весне. И слил с трактора, на котором пахал, — расхищение колхозной собственности.

Ну и поведал мне. Про себя и про сына своего, моего папеньку. Я уже в седьмом учился. И дед решил, что пора открыть внуку главную семейную тайну. И открыл. А отец ни сном ни духом. До тех пор, пока мы с ним в очередной раз не схлестнулись. Я наглел подростком, как и все в пубертатный период. И в ответ на какое-то его требование бросил: «А думаешь, я не знаю?»

Но выяснилось, что и в самом деле не знаю. Всей правды не знаю — дед-то не вдавался в подробности: сидел и всё. Но у отца тогда тоже не получилось объяснить так, чтобы я понял. Я вообще в этом возрасте мало что понимал.

У матери в родне тоже, между прочим, одни «чуждые элементы». Яицкие казаки, малышом я видел их фотографии. У бабушки хранились. Красивые такие деды в форме Уральского казачьего войска. Ни одного снимка не осталось. Бабушка сожгла. Отец объяснил матери, мать настояла, и весь архив — в пепел. А как иначе? А вдруг придут, а дома такое? Казаки же не приняли революции, большевиков громили. Отец матери объяснил и — в печку! Весь архив. Немедленно.

Свет, он постоянно ждал. Всю свою жизнь. Ждал, что придут, и опять — допросы, лесоповал... Я, между прочим, в тех краях бывал. По службе. В Коми АССР. Там, где валил лес мой отец. И не только мой.

АУЕ шестидесятых

Абсолютное большинство кинельских детей из семей бывших зэков, мои ровесники, ну и постарше, представляли собой то, что сейчас называется АУЕ («арестантский уклад един») — неформальное объединение под флером уголовной этики. У просвещенного тырнета кипит разум, возмущенный всем этим. Но это было всегда. Во всяком случае, в моем детстве это был кодекс жизни пацанов, принесенный оттуда, откуда только что амнистировали их родителей.

Ты — первоклассник, ты заходишь в школу, и тут же возле тебя вырастает третьеклассник с СМП: «Ну че? Дай сок копе-е-ек».

Нет, сок — это не сорок. Сок — значит, сколько-нибудь. «Дай сок копе-е-ек». — «Нет». — «А навешу? Ладно. Типа иди пока».

Мне денег в школу не давали. Зная нравы, да и нефиг приучать. «Мы без карманных денег росли, и ты вырастешь». У родителей с этим было просто. Но угрозы, что тебе навесят, такое отношение родителей к карманным деньгам ребенка, конечно же, не снимало. И всякий раз ты шел в школу как на казнь.

У меня не было ни старших братьев, ни старших сестер — заступиться некому. Я был совершенно один в школе. Да еще в шесть лет в школу отданный. Младше всех в классе. В худшем положении был, пожалуй, только еще один парень, который и ростом не вышел. Самый низенький в классе мальчишка. Сейчас, увы, почивший. Володя Денисов. А был первый мой школьный товарищ. И мы прекрасно дружили. Мы читали одни и те же книги. Мы говорили на одном языке. И у него, как и у меня, не было старшего брата, который мог бы заступиться. А так у каждого — два-три брата, сестрица. И было часто так, что старший только что откинулся, средний под следствием, а сестру закрыли вчера.

В каждом доме, да, пожалуй, и в каждом подъезде обязательно была такая семья. И одни наши соседи, а они были нам соседями и когда мы жили у железной дороги, и позже — в Соцгородке, представляли собой ровно такое семейство. Все дети сидели. И мать этого семейства, тетю Клаву, за глаза звали МарьСановна Ульянова.

Основная деятельность жизненная тети Клавы заключалась в том, чтобы ездить по присутственным, как в прежние времена говорили, местам и просить снисхождения к ее детям. Она знала всех прокуроров Кинеля, всех судей и адвокатов, всех милицейских чинов и участковых. И с большим почтением относилась к моей маме, потому что все великовозрастные отпрыски тети Клавы были учениками ШРМ, и моя мама писала на них характеристики.

Ну и, естественно, те из учеников нашей школы, у кого были такие братья и такие сестры, чувствовали себя не просто в безопасности. Они чувствовали себя авторитетными людьми. И чем большим был срок, который мотал брат, тем выше был авторитет. «Брат-то его там. Че ты? Я же знаю».

В школе я редко получал выше четверки. Связываю? Да я уверен. Ну никак нельзя было, чтобы сын врага народа, пусть и реабилитированного, был бы отличником. Никак. Так что пятерка у меня в аттестате одна — по военному делу. Даже и по поведению — «удовлетворительно». При том, что я не был каким-то выдающимся хулиганом. Напротив. Я же был младше всех в классе. Причем на целый год, а кого-то и на два. И «удовлетворительно» на фоне того, что вытворяли другие, имевшие ту же оценку по поведению, — это был, конечно же, перебор.

Я даже и близко не был тем, что сегодня называют АУЕ. Родители всячески ограждали меня от среды, где поножовщина была нормальным делом. Малышом запирали на ключ. А когда стал постарше... Меня пороли, и пороли класса до девятого. Регулярно воспитывали плетеной ковровой выбивалкой, от которой остаются очень красивые синяки на самых пикантных местах тела. Причем воспитывали меня таким образом оба родителя.

Ну, разумеется, я давал повод. Точнее сказать, его давал мой дневник. Эти вот записи красными чернилами: «Бросался в девочек какой-то гадостью. Сидел на подоконнике — мог выдавить стекло. Писал на уроке стихи нецензурного содержания...»

Ничего, как видишь, выдающегося. Но всякая такая запись воспринималась как катастрофа. Особенно матерью. И хваталось то, что оказывалось под рукой, а чаще всего под рукой оказывалась выбивалка, и начиналась экзекуция.

Тогда я, конечно же, не понимал настоящих причин всего этого. Сейчас понимаю. Сейчас для меня суровость родителей объяснима. И объясняет ее не только желание наставить упрямое чадо — а я был чадом довольно упрямым. Главное объяснение — страх. Тот же, что двигал учителями, чья рука не поднималась поставить пятерку мне, даже если я отвечал на шесть.

«Придите в школу», — читает мать в моем дневнике, и для нее это катастрофа. Она же еще и педагог. Кроме того, что жена отсидевшего 10 лет по политической статье. Педагог, а сына воспитать не может. Как же так?!

Шаповалов Андрей

Первоклассник.

Я понимаю родителей. Теперь понимаю. Но я понимаю и себя тогдашнего. Я был младше всех в классе и переживал это как ущербность, которая иногда демонстративно, как мне казалось, педагогами подчеркивалась. «Имейте в виду: он самый маленький среди вас». Ну и относились как к шмокодявке, мало ли чего. Это в лучшем случае. А для большинства я был пустым местом. И надо было себя если не поставить, то как-то обозначить. Я есмь.

А еще ж и любови. Прямо с первого класса. Но как-то больше безответных. И всегда я это переживал с такой колоссальной потерей моральных и душевных сил... До основ сотрясало. Сейчас на все это оглядываешься и думаешь: ну каким идиотом ты был!

До суицида не доходило, но мысли посещали. «Прощай навек» — и все такое. Отсюда и стихи «нецензурного содержания». Что-нибудь вроде: «Излюбили тебя, измызгали — // Невтерпеж. // Что ж ты смотришь так синими брызгами? // Или в морду хошь?»

Ну и сам сочинять пробовал, разумеется. Гитарку приобрел, три аккорда выучил и, пытаясь себя, опять же, обозначить, выработал довольно своеобразную манеру пения: «Я плачу за тобою днем и ночью...» Это уже седьмой, восьмой классы. Тот самый пубертат.

Прикид? В годы, о коих я тебе повествую, самые модные пацаны, те, на которых ориентировались, жили, конечно же, в Самаре.

Живут в Самаре, работают на одном из безымянских заводов и одеваются так: олимпийка с двумя полосками — не поверх штанов, а в штаны заправленная, — и офицерский ремень. И короткая стрижка. Центровые на Безымянке вот так вот ходят. И точно так же ходит Кинель. К концу 60-х начали отращивать волосы. Конец 60-х, 70-е — это тот же широкий ремень, но патлы, клеша и цветастые рубахи.

Штаны и рубахи шились в ателье. У ведущего, как бы сейчас сказали, кинельского кутюрье и историка моды Николая Блохина. У него был протез — потерял ногу на фронте. А шил замечательно. Замечательный мастер и по совместительству, естественно, ученик моей матери.

Фарца? В областной центр фарцы Кинельский рынок превратился к середине 70-х. А в 80-е знамя перехватил «Энергетик». И эти две торговые точки, они не только заграничным шмотьем население снабжали. Но и заграничным музоном там можно было разжиться. Хотя первые «Битлы», которых я услышал, были привезены непосредственно из Самары.

ВИА

Первые «Битлы», которых я услышал, были привезены из Самары, и были они жуткой, пяти-шестикратной перезаписи. И первое изображение группы было привезено оттуда же и точно такого же качества: несколько раз переснятые то ли журнальные снимки, то ли снимки с конверта пластинки. Нечто космато-бородатое, и непонятно, где Леннон, а где Маккартни.

Кто все это из Самары возил? А вот, представь себе, находились даже и среди специфического кинельского контингента люди, которых заинтересовало. Какие-то корни, может быть. Но, скорее всего, переняли, присвоили, как и манеру носить олимпийку заправленной в штаны.

Авторитетный человек слушает в Самаре, дал запись, какие-то Битлы английские. «Пацаны говорят ништяк». С этого все началось. И первым, у кого я «Битлов» услышал, был некто Венька Скворцов. Постарше меня и главный, и поначалу, пожалуй, единственный кинельский битломан.

И вот сидят, слушают. Венька, еще несколько парней. Лет по 20 им. А я язык уже немножко знал. А тут еще и качество довольно неплохое. Во всяком случае, слышно, как Пол выводит: Yesterday, // All my troubles seemed so far away // Now it looks as though they’re here to stay // Oh, I believe in yesterday.

Перевожу: «Вчера мои проблемы казались мне далекими, а теперь мне кажется, что они здесь со мной навсегда». Венька мне: «Сечешь, что ли? А давай дальше послушаем».

Я перевел им все, что было на кассете, и на следующий день Скворцов принес настоящий диск. Миньон. Но оригинальный, сделанный в Великобритании. Четыре песни. В том числе Help!

«Че орут?» — «Помогите! Окажите мне помощь. Дайте не опуститься, дайте жить». Венька был счастлив, по-моему. Венька Скворцов — солист вокальноинструментального ансамбля, который играл в красном уголке локомотивного депо! Крутей этого в Кинеле тогда ничего не было. И не могло быть. Хотя и у нас в школе сколотили банду. И я и этой банде переводил. Но пели они на английском. Как бы на английском. У ребят проблемы были с языком, и это была абракадабра на самом деле, лишь отдаленно похожая на вот эту пяти-шестикратно передублированную запись.

Но где-то через год в школе появляется новая учительница пения. И происходит переворот. Настоящая революция. Прежние учителя пения, они ведь как дело вели? Они сгоняли народ в класс, ставили в четыре ряда, и весь урок — «Варшавянка» и «Шел отряд по берегу». А под «Отряд» нужно было еще и маршировать. А тут вдруг сольфеджио, история музыки, пластинки слушаем. А еще и факультатив, куда ходили даже те, кто в музыкалке занимался.

В Кинеле была музыкальная школа, где учились почти все дети местной элиты и местной интеллигенции. Учились там и несколько девчонок из нашего класса. Дочь военкома, дочь еще одного «ведущего кинельского стилиста», закройщицы, которая обшивала всю женскую часть Кинеля. Но и эти девчонки ходили на эти самые факультативы. И ходили пацаны — такова была популярность новой учительницы. И вот из пацанов-то учительница и смастырила уже совсем почти настоящий вокально-инструментальный ансамбль. Три девятиклассника — гитары и ударная установка, а учительница пения — фоно.

Ударную установку когда-то давным-давно купило и подарило школе локомотивное депо. Установка стояла, пылилась, потому что мыслилась в составе духового джазового оркестра, но на трубы денег у депо, видимо, не хватило. Так что ударная установка была фабричная, а гитары — самодельные. Сразу же нашлись мастеровые ребята из числа моих одноклассников. И меня привлекли — я немножко разбирался в том, как схемы паять. Троюродный брат был большим мастером по части радио и ТВ, связист, я у него насобачился, и мы паяли усилители и звукосниматели. Корпус вырезался вручную. Из древесно-стружечной плиты. Вырезался, шпаклевался, красился. А гриф был производства Куйбышевской фабрики музыкальных инструментов. Магазин «Юность», отдел «Сделай сам», и — там была гора этих грифов. И сколько хочешь бери. Притом что стоил один такой гриф копеек 20 . И если бы еще чуть таланта, можно было такой Manson делать... Но и то, что мы фигачили, было красиво и играло, что самое главное. Извлекались звуки, которых в Кинеле никто никогда не слышал. Особенный совершенно тембр, а громкость при усилке в каких-то 10 ватт казалась невероятной просто. Играли, конечно, «Битлов». Но это были совершенно другие «Битлы». Она была высокий профессионал, наша училка. И педагог прекрасный. И такое из парней вытянула, чего они в себе и не подозревали. Лет двадцать пять ей было. Из военного городка. Жена офицера. Как и все появившиеся в те годы в нашей школе продвинутые учительницы. Кто-то из них приехал в Кинель из Питера, кто-то из Киева, кто-то из Пярну. Совершенно другая культура. В том числе и культура преподавания.

Учителя, с которыми мы росли, в массе своей были местные и... Есть такое выражение: «делать с отвращением». Вот многие наши преподаватели с отвращением преподавали. Предмет знали, но они его ненавидели. Или ненавидели нас. Или жизнь свою ненавидели. Но вот эта ненависть, она чувствовалась. И приходят вдруг офицерские жены. Одна музыку преподает, другая английский...

В англичанку все сразу влюбились. В нее невозможно было не влюбиться. Софи Лорен. И все эротические сны, видения, фантазии всех пацанов нашей школы были связаны только с ней.

В 10-м классе к нам ветрами странствий занесло еще и 17-летнего школьника по имени Сережа. Он был сыном инспектора то ли роно, то ли облоно и успел поучиться и в вечерней школе, и в ПТУ, и поработать на заводе. А потом мама устроила его к нам в класс, чтобы он получил, наконец, аттестат. Ну и соответственно — ауе, несколько приводов. Все, как положено. 17 лет. Но по виду — мужик. Ни уха, ни рыла ни в математике, ни в английском и ко мне относился уважительно: я ему пособлял и с языком, и с цифрами. И как-то стоим с ним в коридоре школьном, англичанка мимо проходит.

А она знала, какими взглядами ее провожают, и шла всегда именно так, как идет женщина, которая знает, что у нее за спиной происходит. Не шла, а несла себя. Умнейшая при всем при этом. И отличного воспитания — единственная из педагогов обращалась к ученикам на «вы», чем приводила учеников в ступор. И вот она пронесла себя мимо нас, а этот самый Сережа, проводив ее долгим и жадным взглядом, говорит: «Эх, Андрюха, твой бы английский, да мне... Уж я бы ее...». Но на выпускном балу она танцевала не с ним. Она танцевала со мной...

Шаповалов Андрей

Прощай, школа! (Кинель, 1974 г.)

Все эти наши взгляды англичанка, как я уже говорил, читала на раз. И мои в том числе. И, конечно же, она понимала, с кем имеет дело. И вообще была женщиной, достойной во всех отношениях. Ее первый урок у нас. Она входит и сразу же начинает говорить по-английски. Известный педагогический прием, позволяющий понять, кто на каком языковом уровне. И я начинаю с ней говорить на английском. И выясняю, что училась она в Ленинграде, что жена военного летчика и еще какие-то биографические подробности. Обычный диалог на тему «Знакомство». Программа чуть ли не 5-го класса. Но на следующий урок она приносит мне книжку. Сэлинджер. В подлиннике. The Catcher in the Rye. И говорит: «Вам будет скучна тема нынешнего занятия. Вот — полистайте». Я там половины слов не знаю. Но листаю. С умным видом. И на другой урок она мне приносит... Буковски. Да, Света, того самого. И если бы я был чуть умнее или смелее, то, может, и понял бы, почему и для чего все эти книжки. Не хватило. Ни ума, ни смелости. Тысячу раз потом жалел. И до сих пор шальная мысль нет-нет да придет в голову: что если бы я решился, а она соблаговолила бы осчастливить с большой буквы О? Это к вопросу об отношении к женщинам. А возвращаясь к Битлам...

Первое свое выступление наш ВИА обозначил настоящей афишей. Афиша висела возле спортзала. А выступать должны были в зале актовом, где у нас проходили школьные вечера. И в этой афише все было прописано честно: весь Леннон и весь Маккартни, которых намеревались исполнить. Конечно же, на английском — они его, что называется, подтянули. Пели, впрочем, только то, что сумели освоить вокально. Остальное — инструменталка. Быстряк, медляк. Но народ все равно был в полном восторге!

А на следующий день, а возможно, и в тот же вечер, учительнице пения объяснили политику партии в области музыкального искусства, и она внесла в программу необходимые коррективы: ребята стали исполнять только вещи из репертуара ведущих советских ВИА, которые занимались исключительно нужным, на мой взгляд, делом. Перекладывали на зарубежные композиции русские тексты. «Есть герой в мире сказочном...», «Синий-синий иней...», «В свой вагон вошла она....». И опять все совершенно довольны. И отплясывающие шейк кольники, и ответственные за патриотическое воспитание педагоги. Но отплясывался шейк не только в школах, конечно же.

Civil War по-кинельски

Кинель разделен железнодорожным полотном пополам: Север и Юг. И танцевальных площадок в тогдашнем Кинеле было две. Одна — на Юге, возле ДКЖ — Дома культуры железнодорожников. Профсоюзный клуб в специально построенном в 60-е здании. Напротив — горком партии.

Центром культурной жизни Севера был Районный дом культуры, который находился рядом с райисполкомом. Сейчас там, естественно, церковь, в здании этого РДК, поскольку до того, как стать клубом, здание это и было церковью.

Два клуба. На двух территориях, которые в конфронтации, и я подозреваю, так было испокон веку: конфронтация, и жесточайшая. Некий такой вариант войны между американскими Севером и Югом, со своими в каждом историческом периоде полководцами, героями, хартиями и кладбищенскими монументами.

Причем в мое время отдельные боевые столкновения по численности и ярости доходили до такой степени, что в Кинеле практически вводился комендантский час. Из военного городка прибывали армейские подразделения и вместе с милицейскими нарядами патрулировали ночные улицы.

На почве чего разгорались конфликты? Главным образом, на почве географии. Территориальные, так сказать, конфликты. Ну, не позволялось фраеркам с Рабочей улицы светиться на танцах в ДКЖ. А на Севере свой ансамбль лабает и своя власть. И пусть попробует южанин сунуться.

Но вылазки периодически совершались. Скажем, он на Севере живет, а зазноба — на Юге. Сердцу же не прикажешь. Ну и дальше по Шекспиру: «Чума пади на оба ваших дома, // Я из-за вас стал пищей для червей». В смысле, сложности в период ухаживаний у парней возникали большие.

Нет-нет, никакой идеологии. География — и больше ничего: «А че? А он с Мехзаводу». «С Мехзаводу» (был в Кинеле свой Мехзавод), и ты - чужой. И если по какой-то причине физиономия твоя контролирующим территорию не знакома, то проводили через систему «пароль-отзыв». А паролем служил вопрос: «Кого из пацанов знаешь?» И надо было, если ты находился на Юге, отвечать: «Ди-и-изеля, Во-о-овчика брата. Хорька. Клопа». Если в качестве отзыва на пароль вот это вот все прозвучало, то у тебя был шанс услышать: «Ну че, ты нормально друзей набрал. Иди пока».

А ляпанул ненароком, перечисляя членов Южного политбюро: «Джона знаю», — и вот ты уже и сошел с ровной жизненной стези. «Джона? Чего?! А мы его ловим. Мочи!»

И хорошо, если только фингалы, зубы выбитые, переломанные ноги и ребра. Они же колоссальной жестокостью отличались, эти драки. Цепи велосипедные, кастеты самопальные. Колья. Огромные! В фильме знаковом «Александр Невский» один из героев такой орясиной немецких псов-рыцарей гонял.

Причем и на Севере, и на Юге существовали свои суверенные и жестко охраняемые территории. Скажем, Кирпичный (окрестности кирпичного завода). Или тот же Соцгородок. Это Юг. А на Севере — улица Рабочая, Мехзавод, Элеватор. Но в обязательных по выходным драках Север — Юг суверены, конечно же, объединялись, и начиналось геополитическое мочилово. По всем правилам боевого устава пехоты. С занятием господствующих высот и вычислением хода противника, собирающегося нанести удар или контрудар.

Кинель. 60-е. Базарная площадь. Пивная.

Кинель. 60-е. Базарная площадь. Пивная.

Где дрались? Зависело от численности отрядов противоборствующих сторон. Если собиралось до ста человек с каждой стороны, а по выходным собиралось не меньше, то на базарной площади. Она на территории южной, но впритык к железнодорожному полотну. Поэтому дрались на площади, перемещаясь на железнодорожное полотно...

Через полотно переброшен пешеходный мост. И на мосту дрались. Но начиналась заваруха, как правило, на танцевальной площадке. Такая площадка была возле каждого из двух клубов. В летнее время там и танцевали, и конфликты вызревали там же. А зимой, когда танцевали в клубах, драки затевались в фойе. Но зимой почему-то реже дрались. Если только какая-то конкретная личная обида.

Естественно, все члены незаконных формирований, участвовавших в потасовках, были на учете милиции. У них у всех были приводы, все они учились в ШРМ, и моя мать на всех на них писала характеристики. И за особо рьяными, конечно же, велось наблюдение. Потому что кроме территориальных конфликтов пубертатного характера, кроме борьбы за власть на танцах, имели место и такие уголовные преступления, как кражи и разбои. И, разумеется, у милиции в среде этой были свои информаторы. Ну как и везде. Как и в любом коллективе того, да и всякого другого времени.

И вот с одним таким молодым, но матерым, скажем так, уголовником связана история, аналогов которой в Кинеле не было. Во всяком случае, в том Кинеле, который знаю я.

Смерть героя

69-й год. Внезапно на базаре дежуривший там милиционер опознает среди толпы (дело было днем) одного из тех, кто совсем недавно совершил преступление с тяжкими телесными повреждениями и кого, собственно, разыскивает милиция. Ну и пытается задержать. А подозреваемый, пользуясь тем, что белый день и что народ не шибко любит родную милицию, которая «нас бережет», пытается оказать сопротивление, или, проще говоря, убежать.

Милиционер действовал правильно: применил личное оружие и положил убегающего. На этом, собственно, все и закончилось. В тот день. Труп увезли в морг, милиционер пошел рапорт писать. А вот на следующий день по рядам вот этих самых парней в олимпийках, заправленных в штаны, пошел клич: «Нашего убили менты-гады. Айда громить».

69-й, я — в 6-м классе и поначалу об этом обо всем узнаю от матери, которую информируют ее ученики. Говорят, что особо рьяных охолонули. Те, что совсем уж в авторитете, что в сражениях Севера с Югом в силу возраста и положения не участвуют, но нити жизненные в руках держат. Они объяснили неразумной молодежи, что ни на какие погромы ходить не надо, что кореша вашего положили и вас положат непременно. Но молодежь есть молодежь. И хоть на погром и не отважилась, но демонстрацию устроила. Никаких политических лозунгов. Но выглядело шествие вполне себе устрашающе.

В Кинеле, видишь ли, в мое время принято было покойников носить на кладбище на специальных, длинных таких полотенцах. Нанимались специальные, поздоровше, мужики нанимались и несли гробы. Людей с особыми заслугами, особо партийных и особо больших начальников возили на машине. Под оркестр. Остальных — на полотенцах. А этого, которого на базарной площади застрелили, понесли на вытянутых руках. Над головой, как Меркуцио.

Такое допускалось по кинельским обычаям. Но при выносе непосредственно из дома. До табуреток, на которые ставили гроб для прощания. А тут всю дорогу несли на вытянутых руках. А нести прилично, километра два с половиной.

Это был вызов. Гроб на вытянутых руках, впереди — человек с портретом убитого. До этого никто никогда портретов не носил, а тут несли и разбрасывали еловые ветки направо и налево.

Сомнений в том, что убитый виновен в инкриминируемом ему преступлении, не было ни у кого, но сам факт, что мент его грохнул, — вот это всех возбудило. И подняли на руки. И несли до ДКЖ. До площади, где кроме клуба стоял еще горком партии и окнами на этот самый ДКЖ глядел.

Донесли и сделали плановую остановку. Типа передохнуть. Против ДКЖ,но ближе к горкомовским ступенькам, поставили табуретки, на них — гроб и слова начали говорить.

В таких случаях какие слова обычно говорят революционеры? Погиб за наше дело правое, но тяжело придется тем, кто заставил наших матерей лить слезы. И дело твое не пропадет, дорогой наш друг и товарищ. И вот она — молодая поросль, которая свернет головы мировой гидре...

В этом примерно духе были речи и здесь. Народ на это на все смотрел и это все слушал. И ни одного милиционера. А народу была огромнейшая толпа, ровно такая же, какой кинелец ходил на электричку, что возила его на безымянские заводы. А день, между прочим, рабочий. Мы же тут крутились и всё это видели собственными глазами: ни одного милиционера. И никто из горкома не выходит к толпе. Никакие секретари и никакие инструкторы. Из окон второго этажа наблюдают за происходящим.

Никто не решился выйти. Кроме кагэбэшника. Его знали. Он подошел к митингующим, сказал им несколько слов, после чего митинг прекратился. Мгновенно. И тут же гроб подняли и опять на вытянутых руках понесли, но уже значительно быстрее. Видимо, нашел кагэбэшник слова правильные для того, чтобы проводить в последний путь выдающегося кинельского гражданина.

А милиционеров не было. Когда шли воскресные бойни, менты появлялись всегда, и довольно быстро. Более того, на танцах дежурила передвижная милицейская группа. Поэтому на самой танцплощадке боевые действия редко и разворачивались. Обычно все происходило за ее пределами, но, как правило, всю ночь. Крики, носятся машины с мигалками. Кто за кем бегает — не разобрать. Но благодаря ментам боестолкновения большей частью рассеивали, и какого-то особо масштабного губительного эффекта у этих боен не было. Пацанов рассеют, а потом уж и запал не тот. Ломали менты песню. Но и страдали за это, потому что, бывало, и шило в бок.

На сей раз ни одного милиционера. На всей дороге от дома до кладбища. Ни одного. Милиционеры — они же местные. Земляки. И часто из тех же самых семей. А никто же не знал, во что выльется вся эта демонстрация. Тем более, что Новочеркасск. И не так уж давно.

Никакой официальной информации о новочеркасском расстреле, конечно же, не было, но неофициальная-то была. Я это слово — Новочеркасск — впервые 5-летним услышал. Из разговора матери и отца, который только что пришел с очередного дежурства.

Июнь 62-го, отец дежурит, а как раз в это время через Кинель из Ростова идет состав со скотом. И, естественно, санитарная проверка, осуществляет ее отец, и сопровождающие состав отцу и рассказывают о том, что в Новочеркасске творится. Говорят, железнодорожная станция оцеплена, тьма-тьмущая танков, и составы стоят. И их состав поставили. А у них — коровы. Коровы, понятное дело, мычат. Пробились только потому, что это были военные поставки. На Дальний Восток шел эшелон. А стояли долго. И никаких официальных объяснений. Но сарафанное радио донесло, что в городе расстреляли рабочих. 62-й год. В стране хреново с едой. Ну и решили снизить спрос. Цены на продовольствие взвинтили, а зарплаты опустили за счет увеличения нормы выработки. «По просьбам трудящихся», конечно же. Тогда все делалось по просьбам трудящихся. Но Новочеркасский гегемон возмутился. Вышел на улицу. А по гегемону открыли огонь. Ну и отец матери — полушепотом... А я -то рядом.

К слову, и о Солженицыне я узнал от отца.

Усатый

64-й год. Отец приносит «Роман-газету»: «Вот, дали почитать. «Один день Ивана Денисовича». Сильнейшая вещь». И где-то с неделю журнал у нас лежал.

«Сильнейшая вещь», - сказал отец, и соблазн прочесть был огромный. А родители и открыть бы не дали. Но я был большой любитель читать под одеялом с фонариком. Вот было у меня такое развлечение, и много замечательных книг, книг с большой буквы «К», я именно так и прочел. Ну потому что ...Это было мое, только мое, понимаешь? Там же как в пещере, под одеялом. Никого. Только ты и книжка. И вот в этой своей пещере я и открыл «Ивана Денисовича». Родители уснули, я взял журнал, включил фонарик и... понеслось. «Я зашел к баландеру. Он черпанул. Баланда была так себе. Не верхняя, но и не со дна...» Запоем прочел. В ночь. Правда, мало что понял — и восьми лет еще не было. Но язык поразил. Вот языка такого писательского я прежде не встречал. И он меня потом долго преследовал. Как и фраза — «выкинули усатого», которую я услышал совсем уж малышом. Года четыре мне было. Ну, да — 61-й — 4 года.

61-й год. Приехал дед, пришел дядька. Он в Кинеле жил и на одном из заводов местных работал. Сидят за столом, выпивают. У нас редко бывали гости, даже и родня. Если собирались, то только на рожденье отца и то не всегда. А тут собрались, и вроде как праздник у них. Выпивают, беседуют. Беседа непонятна. Но вот эту фразу, «выкинули усатого», я запомнил.

61-й год. Только что опубликовано решение ХХII съезда КПСС: мавзолей Ленина и Сталина впредь именовать мавзолеем Ленина, тело Сталина вынести и похоронить у Кремлевской стены, города Сталинград, Сталинакан, Сталинобад переименовать...

В общем, пили-гуляли. Дядька, отца моего младший брат, на радостях — это я тоже запомнил — краски масляные пообещал. Уж больно мне хотелось, чтобы были у меня настоящие масляные краски, но так и не подарил. Что до «Усатого», то, кроме «Тараканища» Чуковского — «Вдруг из подворотни. Страшный великан, Рыжий и усатый. Та-ра-кан!», мне тогда в голову ничего не пришло. И я решил, что о нем и идет речь за столом. Но через год «Усатый» снова возник в моей жизни.

Король умер. Да здравствует король!

62-й, лето, и потрясающее совершенно путешествие! Первое в моей жизни. Волга, Волго-Донской канал, Ростов, Керчь... Путь, которым я потом тысячу раз ходил штурманом. А это был первый раз. И было это на дизель-электроходе «Украина», который мне тогдашнему казался «Титаником». Тот самый дизель-электроход, что стал потом «Булгарией» и так печально закончил свою жизнь.

Так вот, на этой несчастной «Булгарии», которая тогда была «Украиной» и которую только-только построили (корабль 58-года, если не ошибаюсь, а шел, напомню, 62-й) мы плыли, и я был в полном восторге. Ну что у меня было до этого? Трамвайчик, на котором мы с отцом путешествовали дважды. От того еще, деревянного, вокзала до Поляны Фрунзе. Плюс зверинец на огромной барже, которая швартовалась рядом с тем же вокзалом, и где главной фишкой были петух и лиса, которые жили в одной клетке. Вот и весь мой корабельный опыт. А тут настоящий дизель-электроход. И мы плывем.

Плывем мимо Сталинграда, который уже год как Волгоград, и это одна большая стройка, и страшно воняет хлоркой. Как я узнал потом, городские подвалы хлоркой засыпать начали сразу, как только город, точнее, то, что от него осталось, оставили немцы.

Андрей Шаповалов на теплоходе «Украина».

На теплоходе «Украина».

Мы проплываем Волгоград и подходим к первому шлюзу Волго-Донского канала. Пристань Красноармейская. Красноармейск — это город строителей канала. Небольшой городок, что-то типа нашего Жигулевска, но у него есть собственный судостроительный завод. А у входа в канал — огромнейший постамент. Огромнейший и совершенно пустой.

На этом постаменте стоял бронзовый Сталин. Сейчас там Ленин бетонный стоит. А тогда — никого. На огромнейшем постаменте! И вот эта незаконченность композиции шибанула даже меня, шестилетнего пацана. Красивые шлюзы, красивая набережная и пустой постамент. А мы на палубе, и я спрашиваю у матери: «А чё никого нет?» А сзади дядька проходит и говорит: «Дык, скинули Усатого. Ха-ха-ха». Засмеялся. Таким, знаешь, искусственным, оперным смехом. А в ответ — тишина. Гробовая. А народу довольно много на палубе. И я говорю: «Какого усатого?» И мать мне тихо: «Молчи», — и в каюту. А потом...

Когда я первый раз в своей мореходной карьере третьим штурманом заходил в Волго-Донской канал, то на руле стоял. Захожу, на постаменте — давно уже бетонный Ленин. А сориентирован как маяк. И я к нему приближаюсь и вижу: там, где выбито «В. И. Ленин», появилась еще одна надпись. «Децл» граффитистом каким-то выведено. Какая игра времен!

А хочешь, расскажу, как третьеклассником я вступил в переписку с депутатом Верховгого Совета СССР?

Письмо депутату

Я учился в третьем классе и грезил морем. Ходил в Дом пионеров, делал там модели кораблей — сердце мое принадлежало эсминцам и пограничным сторожевым.

Морем я тогда грезил не один, а вместе с двумя одноклассниками. Валеркой Игуменовым и Женькой Мелехиным, отец которого был Героем Социалистического Труда. Нет уже ни Валерки, ни Женьки. А мы были не просто одноклассники. Мы были друзья, и как-то я спросил отца: «А как бы нам, мне, Валерке и Женьке, настоящий корабль сделать? Мы бы по Самарке ходили, по Волге, вышли бы в Каспийское море...»

Отец на мои мальчишечьи инициативы реагировал всегда ...почти всегда одинаково. Говорил: «Займись делом». Что означало — отстань. Но всегда покупал мне книги. У нас была, я говорил, огромнейшая библиотека, и в ней томов четыреста детских книг, которые отец заказывал для меня в «Букинисте» и однажды купил там обалденную книгу. Я бы и сейчас ее с удовольствием полистал. Называлась она «Иллюстрированный морской словарь для юношества», и там было все — от Анкерка до Якоря. Вся терминология морская с историческими примерами, а иллюстрации просто роскошные.

Прочел я ее взахлеб и уже тогда мог вполне квалифицированно рассуждать на судовые темы. Ну и когда сообщил отцу о мечте обзавестись кораблем, тот не отправил меня, как обычно, заниматься делом, а имел неосторожность... Он предложить написать письмо. «Есть же заводы судостроительные. Напиши директору: хочу вот такой вот корабль. И они тебе его построят», — сказал отец, и вопрос для него был закрыт. А для меня все только начиналось.

Я пришел в школу, рассказал Валерке и Женьке про кораблестроительные заводы, они говорят: «Давай, пиши, пусть строят. А мы будем экипаж. Ты знаешь адрес?» Адрес я знал.

Был такой журнал — «Костер». Всесоюзный литературно-художественный журнал для школьников. Его ВЛКСМ издавал, и в одном из номеров на развороте я обнаружил карту СССР, а на ней — места грандиозных комсомольских строек, промышленные центры, в том числе Хабаровск, отмеченный как центр кораблестроения. Это сейчас я знаю, что корабли в те годы строили и в Новороссийске, и в Керчи, и в Нижнем Новгороде. Но на карте был только Хабаровск, и я написал в Хабаровск.

В «Хабаровский судостроительный завод, директору», — написал я и к письму приложил собственноручный рисунок корабля, который там для нас должны были построить. У меня и тени сомнений не было в том, что построят: отец посоветовал. И потом, я только что посмотрел по телевизору фильм. Назывался он «Ребята с Канонерского». Детский фильм 50-х годов о том, как мальчишки вот точно таким же образом своему вожатому трактор сделали.

По сюжету у ребят этих был отличный вожатый, работяга с судостроительного завода. Уехал на целину по зову сердца и пишет своим пионерам, что на целине все замечательно, вот только трактора у него нет. Тракторов целине не хватает, и он работает подсобником в мехмастерских. И эти его пионеры находят на дне Финского залива затонувшую баржу, уговаривают взрослых поднять ее, перевезти на тракторостроительный завод, где из этой баржи делают трактор и отправляют на целину с надписью по борту: «Вожатому от пионеров 7 «А».

Вполне себе такой пропагандистский фильм. Но мы тогда верили фильмам. И то, о чем писали газеты и журналы, было для нас правдой с большой буквы «П». И я всерьез воспринял слова отца и написал взрослому дяде: «Постройте нам корабль, чтобы мы стали настоящими моряками и могли по Волге плавать в Каспийское море. И на Балтику». Написал, отправил, доложил друзьям, и мы стали ждать ответа.

Ответ пришел примерно через месяц: все-таки Хабаровск. И ответ был в очень красивом, фирменном, с двумя орденами Трудового Красного Знамени конверте — завод, как я теперь понимаю, был заслуженный, с биографией. И внутри на бланке этого самого завода — письмо, в котором меня впервые в жизни назвали «уважаемый товарищ Шаповалов».

«Уважаемый товарищ Шаповалов, — писали мне с Хабаровского кораблестроительного завода. — Мы рады, что вы к нам обратились. К сожалению, в настоящий момент построить вам корабль не можем. Но советуем обратиться в городской комитет комсомола, где вам помогут организовать кружок по изучению морского дела с тем, чтобы вы выросли в настоящих моряков». И подпись — директор... Не помню фамилии, но, помню, был страшно горд этим его ответом, хотя ответ-то был отрицательный. Страшно горд и, конечно же, принес письмо в школу и показал своим одноклассникам. И в первую очередь Женьке с Валеркой. Предложил строить корабль самостоятельно из подручных средств, и на этом история закрылась для меня.

Горком в шоке

Но проходит примерно дня три, в класс заглядывает техничка и говорит: «Вот его — к завучу». А в те времена в школе, где я учился, вызов к завучу был примерно тем же, чем для подследственного — вызов на допрос с пристрастием с последующим водворением в КПЗ или в штрафной изолятор, если речь идет о заключенном. По ощущениям. Для меня, ученика начальной школы, то есть совсем ребенка. Потому что все тогдашние наши педагоги были еще той, сталинской формации. Ну и методы воздействия у них были соответствующие, и вызов в кабинет школьного начальства — это страшно всегда. И я шел, лихорадочно перебирая то, что произошло за истекшую неделю, пытаясь понять, в чем меня могли обвинить. Был бы, как говорится, человек, а статья найдется.

До кабинета дохожу в жутком совершенно состоянии. Испуган страшно, меня трясет. Отворяю дверь и дрожащими губами: «Я пришел, Эльза Абрамовна».

Эльза Абрамовна была завучем по общим вопросам. Была еще завуч по внеклассной работе — Юлия Васильевна, она была мягче. А Эльза Абрамовна... Одно только ее появление на горизонте вызывало у большей части учащихся шок и трепет.

Эльза Абрамовна была завучем школы, и она преподавала в школе французский. Но она была медик. Доподлинно неизвестно, коснулись ли ее дело «убийц в белых халатах» и кампания борьбы с «безродными космополитами», но то, что она не работала по профессии, давало повод для разговоров на эту тему в учительской среде, к которой принадлежала моя мать. Это же, кстати говоря, объясняло, пожалуй, и суровость Эльзы Абрамовны. Демонстративную, я бы сказал, суровость. Человек с таким бэкграундом должен быть вне подозрений. А мягкотелость по отношению к потенциальным преступникам, а иначе на учащихся в нашей школе и не смотрели, была подозрительна.

Разговор начался с вопроса: «Ну как ты учишься?» Я доложил, как учусь. «А чем ты увлекаешься?» Я сказал, чем увлекаюсь: судомоделизмом. «А кем хочешь стать в будущем?» Естественно, моряком я тогда хотел стать. Говорю: «Моряком». А сам смотрю боковым зрением — на столе у нее фирменный бланк, похожий на тот, что пришел мне из Хабаровска, только в шапке не два ордена Трудового Красного Знамени, а написано: «Почта депутата Верховного Совета СССР» — и депутатский знак нарисован. Он, кроме того, что был директором Хабаровского кораблестроительного завода, был еще и депутатом Верховного Совета, этот человек, которому я писал.

Эльза Абрамовна поймала мой взгляд: «Ну что ж, и мы знаем, что ты собираешься стать моряком и хочешь, чтобы уже сейчас у тебя и твоих друзей был корабль. Ты ведь писал директору завода? Писал. Ну так вот. Принято решение организовать в школе кружок по изучению морского дела, и я прошу тебя составить списки ребят, как и ты, увлеченных морем. Мы выделим вам время, найдем место, и вы будете заниматься. Но только не надо больше никому ничего писать. А пока иди. Учись дальше».

Возвращаюсь в класс, народ: че? как? за что? И волнение народа понятно: вызов к завучу обычно предшествовал вызову родителей к директору. Рассказываю. Всеобщий ажиотаж: «И меня запиши, и меня. Клево! Будем морзянку изучать, флажный семафор!»

Домой я пришел, как ты понимаешь, воодушевленным. Пришел, а у матери лицо серое. И она, держась за сердце: «Меня вызывали в горком партии».

Штука в том, что вот этот директор — депутат Верховного Совета, он не просто ответил на письмо третьекласснику, что уже характеризует его как неравнодушного человека, но решил, ну как, собственно, и положено депутату, третьекласснику хоть как-то помочь. И написал еще и в горком, чтобы посодействовали. Ну и, конечно, в письме были вот эти все слова про то, что «наша общая задача — активно участвовать в коммунистическом воспитании подрастающего поколения, особенное внимание уделять военнопатриотической подготовке» и т.д и т.п.

Депутат Верховного Совета! Конечно же, письмо рассматривали на бюро, а потом и на пленуме. И успокоившись, мать рассказала, что было на пленуме. Рассказывала главным образом, отцу, конечно же. Рассказывала со слов знакомых, которые на пленуме были. «Это что там у вас в гороно творится?! — гневно вопрошал, по рассказу матери, первый секретарь горкома. — Почему депутаты Верховного Совета мне пишут и требуют, чтобы я занялся военно-патриотическим воспитанием учащихся? У вас что делается в этой школе? Директора сюда! Завуча! И кто, наконец, он такой, этот Шаповалов? Чей?»

Ну и, естественно, вызвали мать. Сначала в гороно, потом — в горком. Вызвали, объяснили: неправильно она воспитывает сына. Как это так? Занятых людей в депутатском звании отвлекать пустяками всякими. Какие ему корабли? Мал еще. Книжки пусть пока читает. В библиотеку ходит. А этого не надо — писать. Иначе вам тут сложно будет работать, Наталья Георгиевна. Тем более муж у вас, знаете ли...

Она все время, мать моя, страдала через то, что муж у нее хоть и реабилитированный... Но всегда ведь при случае напоминали. А тут еще сынуля со своим письмом.

Я не знаю, какой был у отца педагогический замысел, когда он мне это присоветовал. Скорей всего, никакого — сказал первое, что пришло на ум. Но, может, и рассчитывал на какой-то результат. И если это так, то, судя по улыбке на лице, результат ожидания превзошел. Он не смеялся, нет, когда слушал про все эти страсти. Но выражение лица у него было довольное.

Ну и если здраво рассудить. Никакого криминала в моем поступке не было. А вон как закрутилось. Хотя конструктивного продолжения история не имела. Не получилось с морским кружком. Сначала не могли время для наших занятий найти: школа работала в две смены. Ну и нужен был руководитель, хоть как-то знакомый с предметом. Хотя бы срочник, проходивший службу во флоте. Но в Кинеле такого не нашлось. Так что мореходного кружка у нас не было. Зато в школе были дзержинцы.

Ликвидатор

У нас в школе, как и во всех школах того времени, были и октябрята, и пионеры, и комсомольцы. А однажды появились дзержинцы. С соответствующей надписью на нарукавной повязке. Сейчас вот в школах появляются, как я читал в тырнетах, «Отряды юных друзей полиции». Может, и у нас был бы такой отряд, если бы в педколлективе оказался какой-нибудь отставной милицейский сотрудник. Но у нас в школе работали отставные сотрудники МГБ. Я не знаю, по собственной ли воле они оказались в школе или в результате борьбы с бериевцами, которая началась в 53-м. Но они в ней оказались. Их было двое. И один из них, Сергей Павлович, и создал отряд юных дзержинцев. Отставной полковник МГБ, он поначалу преподавал литературу. А когда придумали военруков, стал военруком, и именно он привил мне любовь к армии. Большой был специалист по части уставов и теории. Автомат разобрать-собрать, противогаз надеть-снять — методика обучения исключительная. Ну и шефская связь с авиационным военным городком — это его заслуга. Мы выезжали туда на целую неделю. Прям настоящие солдатские сборы. Стрельбы, строевая подготовка. Мы сидели в кабинах крылатых машин! Такое наслаждение! А все — Сергей Павлович. Ну и потом, жена у него была замечательная — библиотекарь нашей школы.

А другой имевший отношение к МГБ дядька, мы его звали дядя Троша, был такой, знаешь... технический человек. Лет 50-ти, с сантехникой возится, с отоплением, парты-столы-шкафы починяет, стекла вставляет, что-то подкрашивает, подмазывает...

Каптерка у нашего дяди Троши была — тиски-верстачки, и он там анекдоты травит, и нам, пацанам, ставит мозги: «Вы смотрите, поосторожней с любовями-то». Мы, конечно, с раскрытыми ртами — наши университеты, основы сексуального, так сказать, воспитания. Ну и как-то стоим, тогда уже девятиклассники, с военруком возле его кабинета, а этот самый дядя Троша мимо проходит: «Здрасьте,Сергей Павлович». — «Здорово-здорово. Как ваше все?» — «Да зашибись», — отвечает дядя Троша, используя несколько более сильное выражение, и — дальше по коридору. А военрук этот наш, Сергей Павлович, уважительно так вслед: «Ликвида-а-атором был».

Ликвидатор. Исполнитель высшей меры. В кинельской школе анекдотики мальчикам рассказывал.

А директором школы был, между прочим, узник фашистского лагеря смерти по фамилии Островский. Ему удалось из лагеря бежать. Ему и еще нескольким заключенным. И они скрывались в болотах. Чуть ли не месяц сидели в ледяной жиже, и в результате — ревматизм, и такой тяжелый, что директор наш даже летом ходил в валенках.

У меня хватило ума не спросить тогда военрука: «Чего это дядя Троша ликвидировал?» Я потом спросил у отца. Ну и выяснилось...

Шаповалов Василий Терентьевич

Отец. 2005 г. Последний снимок.

А что касается моря, то, видимо, мечта моя в самом деле была сокровенная. Одни лишь сокровенные желания исполняются, тут ты права. Хотя шел я к этой своей мечте долго и, можно сказать, садами и огородами. Я же еще и авиацией увлекся в классе седьмом. Не мог не увлечься. Авиационный гарнизон! Прям рядом с шестью сотками, которые родители в конце концов получили и гордо именовали дачей. А у меня в этом гарнизоне недельные сборы! Неделя рядом с летчиками! С военными летчиками! Офицерами! И супруги этих офицеров — юные, прекрасные, столичные — преподают в нашей школе. И мне начинает сниться небо.

А в параллель с этим увлечение литературой. Драматургия. Поэзия. Собственные попытки что-то написать. И театр любил, конечно же. Хотя любовь была платоническая — сам ни в каких драмкружках не играл. Ну и когда встал вопрос о выборе профессии, то театр даже и не рассматривался. Выбор был между морем и небом. И я никак не мог выбрать: высшее военное или высшее мореходное. И поделился своими метаниями с отцом. И он сказал: «Это прекрасно — и авиация, и море. И прекрасно, что ты этим так увлечен. Но у тебя не должно быть иллюзий». И объяснил, почему и туда, и туда мне, именно мне, дорога закрыта. В четырех предложениях объяснил. «Даже и не затевай», — сказал мне отец. «Почему?» — «Ты сын врага народа. И никакая реабилитация, никакой ХХ съезд, никакая оттепель этого не отменили. Не строй иллюзий».

Я отнес документы в институт культуры.

Записала «Свежая газета. Культура»