Алексей Слаповский: «Я вздрагиваю, когда меня называют писателем»

Алексей Слаповский с детьми Агатой и Фёдором, 2018 г.

С детьми Агатой и Фёдором, 2018 г.

Лауреат книжного конкурса «Москва-Пенне», дважды финалист национальной литературной премии «Большая книга», четырежды — премии «Букера», победитель Всероссийского конкурса драматургов и обладатель Гран-при за лучший сценарий на кинофестивале «Текстура» — это все Алексей Слаповский. И, разумеется, я собиралась говорить со Слаповским о текстах: и о прочитанных им, и о тех, которые он сам написал, и о тех его текстах, которые стали фильмами или спектаклями. А еще собиралась узнать, как угораздило потомка саратовских крестьян сделаться постмодернистом. Но если самарец заполучает знаменитость, то как же самарцу не поговорить со знаменитостью о Самаре? О ней перво-наперво и говорили.

Пускепалис ставил у нас вашу пьесу «Уезжаю». В театре «Понедельник». И вы, как я знаю, сюда приезжали. И в репетиционный период, и на премьеру. Но это не единственный самарский ваш опыт?
— «Самарская площадь» поставила две мои комедии — «Не такой, как все» и «Роддом». И я «Роддом» видел — они в Москву привозили спектакль. Очень интересная постановка. Лет ей, наверное, шесть или даже десять, но до сих пор идет, и с успехом. Театр «Самарская площадь» — молодцы. Вообще, Самара для меня, так получилось, это театральная территория, на которой мне везло. Потому что и самая первая моя пьеса, она называлась «Бойтесь мемуаров», очень плохая, как я теперь понимаю, я ее потом переделал, она тоже была поставлена... не в Самаре, но в Самарской области. В Сызрани. И, помню, меня очаровал этот город. Театрик его, такой... в классическом стиле, с колоннами, ложами... Очень симпатичный. Ну а потом возник «Понедельник». В «Понедельнике» возник Сергей Пускепалис. И — да, я приезжал на несколько дней, и это были несколько очень веселых, бурных и творческих дней. И город тоже мне очень понравился. Конечно, я был только в центре, где у вас вот эта вот площадь здоровущая, набережная роскошная. И у меня было ощущение, что, в отличие от Саратова, центр ваш не очень застроен вот этими уродливыми современными домами бизнес-класса, так называемого. Потому что Саратов-то изгадили весь.

Уже и у нас тоже лезут.
— Ой, они везде лезут... Слушайте! А у меня ведь было еще одно событие, связанное, правда, не с Самарой, с Куйбышевым — советское время. Я эту историю только сейчас вспомнил. Я забыл о ней наглухо. А история занятная. И опять как бы театральная. Это было... Перестройка только-только раскручивалась, 85-й, 86-й год, но я уже вовсю писал пьесы, и одна из первых была посвящена армии. Называлась она «Частный случай в части Н.». Тоже очень плохая пьеса. Отвратительная. Я ее выкинул. У меня ее нет, и надеюсь, что ее нет нигде. Хотя плохие рукописи не горят, и очень может быть, что где-то она и есть, потому что тогда ее собирались ставить аж в нескольких местах. В том числе в Саратове. И об этом каким-то образом узнали в военной цензуре, которая была как раз в Куйбышеве.

Приволжский военный округ. А штаб округа в Куйбышеве. И цензура при нем. Видимо.
— А штаб — в Куйбышеве. Поэтому я и вспомнил. Ну и из Куйбышева присылают в Саратов цидульку, и зовут меня в местное управление... то ли по этой самой цензуре, то ли еще по чему, не помню. Но помню, что находилось оно на территории Саратовского училища химической защиты. Слушайте, это было феноменально! Сижу я, совсем еще молодой человек, написавший вот эту пьесу, и сидят... человек пятнадцать офицеров, начиная от капитана и кончая полковником. И они мне рассказывают не о том, какой я враг народа, а о том, что все не так плохо в армии, как мне кажется.

А чего это они? Вдруг?
— А уже боялись что-либо запрещать. Уже появилась вот эта вот фраза: разрешено все, что не запрещено. А высказываться негативно о некоторых сторонах нашей жизни, в том числе армейской, вполне уже было не запрещено. Цензура существовала, существовал Главлит, при этом в театре шли постановки, которые сейчас на сцене довольно сложно представить. Это было смелое время. Это было интересное время. Время экспериментов.

С Людмилой Улицкой на семинаре драматургов. Пицунда, 1988 г.

Кстати. Вас называют одним из самых непредсказуемых современных писателей. В том смысле, что почти каждая ваша новая книга — это эксперимент. В том числе языковой. И вот хочу про язык спросить. Самарский и саратовский — это разные языки?
— Язык практически на всей территории России уже давно унифицировался. Никаких волжских говоров нет. Я в Москве с 2001-го, и коренные москвичи всегда принимали меня за своего. Потому что в Саратове говорят так же, как в Москве. И в Самаре говорят, как в Москве. И знаете, почему? Потому что большая была, как сегодня выражаются, движуха. И во время Гражданской войны, и во время Отечественной. А Самара, как и Саратов, на пересечении многих и многих путей. И это такая смесь народов сегодня.

И ваши саратовские герои вполне могли жить и в Самаре?
— Запросто. И в Екатеринбурге, например. Вот говорят об особом уральском характере. На самом деле, не думаю, что есть какая-то большая разница. Разница у нас, скорее, не с востока на запад, а с севера на юг. Если взять, к примеру, ростовчанина и взять новгородца, то вот они отличаются друг от друга больше, чем русский от украинца. Южные люди, вот эти, которые Краснодар, Ростов и прочее, они немножечко другие. Северяне бесхитростнее южан во многом. Ну, насколько я знаю. Есть там некоторая такая прямота, что ли. Они в хорошем смысле попроще. А мы, самарские и саратовские, мы серединные. Мы и такие, и сякие. Мы всехние. У меня в первом моем романе, «Я — не я» он называется, где Саратов и место действия, и действующее лицо, есть лирическое отступление, цитирую по памяти: «Ну что сказать о Саратове? Самое главное в Саратове — то, что он похож на абсолютно все другие города России. И для того, чтобы Россию изучить, можно из этого прекрасного города никуда не уезжать. Тут есть все». Мне кажется, Самара такая же. У вас есть все.

И немецкие колонисты жили и у нас, и у вас. Это я к вашей малой родине, как вы понимаете, подбираюсь. Вы же в Чкаловском родились. А в середине XVIII-го века это была немецкая колония. Но вы то уж, наверное, никаких немцев не застали?
— Кроме нескольких людей. Они носили немецкие фамилии, но были абсолютно обрусевшие. В саратовском заволжье можно было встретить, допустим, механизатора Краузе. Или доярку Акулину Шмидт.

В 40-м их депортировали, по-моему?
— 41-м. Я эту всю историю хорошо знаю, поскольку первую часть своей книги «Неизвестность» посвятил как раз людям, жившими в Республике Немцев Поволжья, в Автономной Социалистической Советской Республике Немцев Поволжья, которая существовала с 23-го по август 41-го, когда их из Поволжья выселили всех в Казахстан, на Алтай, в Сибирь. И только сын одного из героев романа остался, потому что он был полукровка.

У героев есть прототипы?
— Нет, герои там все, конечно, придуманные. Я их сочинял, но, как в таких случаях говорю, сочинял из жизни.

В Чкаловском, вашем Чкаловском, чувствовалось, что некогда это был Лауб? Или Вейденфельд. Поселение имело два названия, как в энциклопедиях пишут.
— В тех местах кирхи остались, довольно много. Некоторые восстановлены, некоторые нет. Но... Мне не было года, когда родители меня оттуда увезли, и я ничего не помнил. И когда приехал вновь, то увидел как бы всё заново. Взрослым приехал. С папой, который был уже на пенсии. Мне просто захотелось... Видите ли, в чем дело? Я верю, что место рождения играет роль. Что-то оно закладывает в человека. Что-то такое, что остается. Не знаю, может быть, это связано с водой, которую человек пьет. С воздухом, которым он дышит. Но что-то есть. И у меня было ощущение, что если я это место ещё раз увижу, то, может быть, что-то пойму в себе самом, чего не понимал.

На родине отца

Поняли?
— Ну вот представьте: село, из которого... даже не село — сельцо, из которого уехали многие. Большинство. И вот эти вот массивные дома. Практически все — на каменных фундаментах. Немцы традиционно строили только так. Крепко, добротно. И первые этажи считали с нашего второго. А наш первый называли земным — Erdgeschoss. Так вот, эти массивные, добротные Erdgeschoss, на которых массивные довольно-таки дома, и — разбитая, как и во многих селах Саратовской области, отстоящих от Саратова больше, чем на 50 километров, улица. Разбитая, глинистая улица, бурьян и — выход к Волге. А над Волгой — обрыв. Обрыв, внизу — камышовые заросли и огромная, разлившаяся гладь воды. Ну, и я к обрыву этому подошел, постоял и понял, что чем-то мне все равно это родственно. Не знаю, чем, ну вот родственно, и все. Вот я все равно почувствовал: да, я отсюда. Отсюда. Понимаете?

Из сельских.
— Родители колхозники, да. И папа, и мама. Но очень хотели учиться и поступили... Тогда был такой техникум сельскохозяйственный, вот они в этот техникум поступили и там и познакомились. Они у меня зоотехники по образованию и после техникума работали в селе, потом на опытной станции под Саратовом, тоже в сущности сельская местность. Поселок Разбойщина, переименованный позже в Жасминный. Ну а потом — Саратов, потому что папа выдвинулся в довольно большие начальники. Был, как он сам себя называл, главный человек по мясу. Животноводство он курировал в областном управлении сельского хозяйства.

Ну, тогда вы не голодали.
— Да, нет, конечно, не голодали. Но всё, что отец себе позволял, это купить что-то в колхозе или в совхозе. Купить, и никак иначе. И была одна история весьма в этом смысле характерная. По должности отцу полагался персональный автомобиль. И пришёл новый шофёр. А ездил отец на «козле».

Газик.
— Представляете? Потом у отца был УАЗ. Тоже такая полувоенная машина, машина полевых командиров, что называется. Но сначала — «козёл», за рулем — новый шофёр, и однажды отец возвращается домой злой и позже, чем обещал. И рассказывает маме. Пока, рассказывает, в правлении совхозном был, к шофёру подошли какие-то из совхозного начальства и говорят: «Ты Ивана Алексаныча возишь, возьми подарочек ему. Да и себе тоже». И — тушу барана в машину закинули. А отец об этом узнал на полдороге. И велел возвращаться. Сказал: «Извини, тебя, дурака, сразу не предупредил. Значит, сам не совсем умный. Ну вот предупреждаю: никогда, ни от кого, ничего». Отец человек весьма честный. Но еще и достаточно осторожный. Не хотел, чтобы вслед за тушей полетела бумажка, где бы его обвинили во всех смертных грехах.

А бумажки летали?
— Летали, конечно. Он ведь исполнял в числе прочего и инспекторские обязанности. Мог принять, а мог и не принять какой-нибудь коровник. Отца моего, кстати, выручало ещё и то, что он был абсолютно, стопроцентно непьющий. И остается таким. С мамой я простился год назад... А папе — 89, слава Богу. Непьющий человек, вся область была в курсе, поэтому никаких приключений, связанных... Ну знаете, как бывает?

Поляна накрывается, девок зовут хороводы водить.
— Вот, вот. Отца поляна не интересовала абсолютно. Так что... Нет, я много могу рассказывать. Меня только развести на эту тему — не остановишь. В общем, я горжусь своим отцом, горжусь тем, что они с мамой прожили 62 года. Уникальный какой-то случай по нынешним временам. Мы с братом моим Александром очень им за это признательны.

С братом и родителями, 1977 г.

Семья читающая?
— Вот тут опять поклон папе моему — из всех командировок он привозил книги. Абсолютно из всех. Книги были дефицитом в советское время. Любые причем. Вот просто любые. И поэтому в нашем доме... Это был такой финский домик, достаточно скверный, и в этом домике главной деталью интерьера был книжный шкаф. Может, даже и платяного у родителей поначалу не было. Я его, во всяком случае, не помню. А книжный был, и я читал все подряд. Я книгоед. А в детстве книжный голод у меня был такой силы, что я читал, лет девять мне было, одновременно три книги. Одну считаю своей первой, потому что... Она перепахала меня. Буквально. «Приключения доисторического мальчика» Эрвильи. А вторая книга была папина. «Коневодство» под редакцией Семена Михайловича Будённого. Толстая такая книга с прекрасными совершенно иллюстрациями. Меня завораживали эти лошади. И эти их названия. Ахалтекинец! Впрочем, эту книжку я не столько читал, сколько рассматривал. А третьей книгой был Маяковский. Один шкаф, книги в несколько рядов, и вот как они стоят, так я их и читаю. «Приключения доисторического мальчика», «Коневодство», Маяковский. Мне девять лет, я читаю Маяковского. Трехтомник. А начинается он с автобиографии, которая называется «Я сам». Она такая весёлая и так понятно написана, что я, девятилетний мальчишка, все понимаю. Даже когда Маяковский о своей взрослой жизни пишет. О том, как сидел в Бутырке, как начал читать книгу «Анна Каренина» и так и не дочитал — «до сих пор, — писал, — не знаю, чем дело там кончилось». Я читал о знакомстве Маяковского сначала с Бурлюком, потом — с Бриками. Читал и удивлялся: надо же — все понимаю. И с тех пор у меня началась вот такая вот совершенно странная любовь к этому человеку. Привязанность, я бы даже сказал. И я с этой привязанностью так и живу. Несмотря уже на отношение зрелое и ко многим его стихам, и к поступкам — сложное было время, сложная личность... Но привязан. Ну а «Мальчик доисторический», он меня просто потряс. Я не так уж много помню, что со мной было в девятилетнем возрасте. Ну прыгал, бегал, без конца почему-то вывихивал ногу. Все время правую. Приходила соседка, намыливала ногу в горячей воде, вправляла... Книгу я помню совсем по-другому. Ясно помню момент, когда дочитал последнюю страницу. Помню, что было солнечно. Помню, что сидел на крыльце. Полулежал. А крыльцо у нас деревянное. И, видимо, новое. Доски ровные, желтые и тёплые-тёплые. От солнышка тёплые. Такое, знаете, предвечернее солнышко. Ласковое такое. Я это все очень хорошо помню. И помню, что так влепился в эту книгу, так в нее погрузился, так весь был в ней, что, когда закрыл... Закрыл, и, как ошалелый, смотрю вокруг и понимаю, что со мной что-то творится странное. Мне почему-то странным кажется крыльцо. Мне странными кажутся доски. Сарай во дворе. Облака. Я до сих пор не понимаю, что со мной тогда было. Это даже, может, и не с книгой связано. Я не знаю, с чем. Но всё вдруг стало странным и удивительным. И возникло ощущение, что ещё чуть-чуть, и я что-такое такое пойму, что-то самое главное. Предчувствие открытия. Вот что я испытал. Ничего мне не открылось. Но вот это недоумение некоторое перед миром; чувство, что не так все просто, как казалось до этого, оно осталось со мной на всю жизнь.

Вы преподавали литературу года четыре...
— Три. Небольшая такая школка. Преподавал с четвёртого по десятый, потому что учителей литературы было трое всего, и одна учительница в декретном отпуске. 36 часов. А положено 18. Двойная у меня была нагрузка. В две смены вкалывал. Но это позволяло зарабатывать более-менее. А учитывая, что тогда уже у меня появилась дочь Алла, которая старше моей младшей Агаты ровно на 30 лет... У меня еще и сын Фёдор, скоро пятнадцать. А еще сын моей жены Саша, взрослый. Все запутано, но это неважно, важно, что много детей, и мне это нравится. Сказал вот и подумал: ой, Господи, какая большая жизнь уже прожита... Так вот, надо было зарабатывать, и я работал. Три года. По, так называемому, распределению. Но потом понял, что мое — это все-таки писанина. А при такой нагрузке в школе...

Не развернёшься. И вы переквалифицировались в грузчики.
— 12 часов — смена. Потом — сутки отдыха, которые позволяли прочирикать слова, что просились наружу. Хотя эти первые опыты... Я понимал, что что-то хочу сказать. Но что именно? А школа... Я не учитель. Хотя мне самому с учителем литературы не просто повезло, мне фантастически повезло. Возможно, определяющую роль в том, что со мной произошло, сыграла как раз учительница литературы. Александра Алексеевна Грачева. Замечательная учительница, которая говорила с нами без скидок. Подозреваю, не все её понимали, но ей были интересны именно те, кто понимает. Что с точки зрения школьного всеобуча, так называлась тогда политика школьная — выучить всех, возможно, было неправильно и даже непедагогично. Но я под влиянием того, что она мне открыла в книгах, понял, что то, о чем я догадывался интуитивно, оказывается, переводится в слова. Вот эти тайны, которые я в книгах угадывал — это и есть суть художественных произведений. Я почувствовал, что она в свои сорок или сколько-то там лет и я в свои шестнадцать, мы с ней одной одной крови, как говорит у Киплинга Маугли. И я забросил всё. Физику, математику и прочее такое. И стал совершенно осознанно с 9-го класса готовиться к филфаку.

А что касается содержания уроков. Это была чисто школьная программа? Или учительница выводила вас за пределы.
— С одной стороны, она никуда не могла деться от школьной программы. Но слышали бы вы, как она говорила о, например, Андрее Болконском. О Пьере Безухове. О Наташе Ростовой. Она говорила о них, как о живых людях. И это не просто увлекало. Это затягивало. Ну, слушайте, даже в обычной школьной программе советского времени, особенно, если взять 9-й класс... 10-й — там уже «Как закалялась сталь», «Молодая гвардия» и прочие книги, которые надо было бы читать в 14 лет, а не в 16-17. Ну, они простенькие. А 9-й класс — это же Островский, Чехов, Толстой... Слушайте, там есть что почитать! И потом, у нас был факультатив. И она же его и вела. И, конечно, я на него ходил. И там уже было то, что было в рекомендательном списке. А рекомендательный список для 10-го класса в 74-м году — это Евтушенко, Вознесенский, Рубцов, если говорить о поэтах. Но кроме того, мы читали Пастернака, Ахмадуллину, Ахматову, Цветаеву. Мы чувствовали себя вполне сведущими. Александра Алексеевна познакомила меня Трифоновым. Я начал читать Трифонова и понял, что это сильно отличается и от «Молодой гвардии», и от романа «Цемент» Федора Гладкова.

Неподцензурная литература?
— Это пришло позже. Саратов был город оборонный и закрытый, как и Самара, поэтому распечаток, которые в годы моей юности гуляли по Москве совершенно свободно, в Саратове практически не было. И поэтому и «Чонкин» Войновича, который ходил в распечатке, и Аксенов, и прочие, всё это нам было недоступно. В распечатках у нас разве что Пастернак ходил. У моей знакомой была толстенная, в тысячу листов, пачка, и на каждом листе — стихотворение Пастернака. Но не потому что запрещённые, а потому что невозможно достать. «Доктор Живаго» еще не был издан. Но стихи-то издавались. Невозможно было купить. И я помню наивно хвастливые строчки Евтушенко, когда он, перечисляя дефицитные товары, пишет: кто-то везёт «для Тоньки — снабженки два тома Евтушенки». Ну, и правда: двухтомник Евтушенко был библиографической редкостью — поди достань. А однажды я приехал в районный центр и увидел том Ахматовой, один из первых выпущенных, всем известный, черного цвета. Я обомлел и тут же купил, конечно.

Книжного рынка в Саратове не было?
— Были букинисты, и нелегальная торговля, видимо, шла. Но я не был связан с этим, потому что... Знаете, я в юности был левак. Принципиально не носил джинсы. На самом деле, где б я взял 200-250 рублей! Я имею ввиду «Левайс», конечно, «Ли», «Монтана»... Не польские. Польские за 70 — это вообще, что называется, западло. Так что джинсов я не носил. И мне казалось, что я это делаю принципиально. Но спекулянтов не уважал искренне. И, помню, как мы с приятелем запрезирали общего знакомого, когда узнали, что он фарцует. Мы его прям запрезирали от всей души.

Сейчас вы по убеждениям либерал-ватник, пользуясь вашей же терминологией.
— Ну да. И позиция моя очень простая. Все, что на пользу моей родине, мне нравится. Все, что моей родине вредит, мне не нравится. Но на этом все стоят. Расхождения начинаются тогда, когда проясняется, что именно я считаю вредным для моей родины. Потому что некоторые именно это считают полезным. И, если вы меня понимаете, то, наверное, вам даже и не надо объяснять, какие явления я считаю не просто вредными, а очень вредными.

Догадываюсь. Но, возвращаясь к книжкам. Роль Саратовского университета в вашей книжной эволюции, в литературном мужании, вот об этом.
— И об этом могу рассказывать целый вечер. О массиве книжном, что за пять лет одолел, о своей влюблённости в древнерусскую литературу, в «Слово о полку Игореве», которое учил наизусть. Ну, это был спор, если честно. Но именно «Слово», а не что-то другое. Вообще два крупных произведения учил наизусть — «Слово о полку Игореве» и «Евгений Онегин». Первую главу из «Онегина» и сейчас прочту без запинки. Ну, и «Слово», хоть и с запинками, но страницы полторы, наверное, воспроизведу. Ни то, ни другое не доучил до конца. Даже и не помню почему... Сам предмет спора, кажется, уступил... То есть не предмет спора, а цель или... Слушайте, помимо книг открывались же, как вы понимаете, и всякие другие миры в это время. И был период, когда эти миры...

Литературу затмили.
— Они затмили всё на свете. Какая там литература. Какая учеба!

А вуз, меж тем, знаменитый. 100 лет, по-моему, в этом году.
— Конечно. И университет знаменитый, и филфак знаменитый. И знаменитый наш Валерий Владимирович Прозоров. И друг мой Игорь Книгин. Игорь Анатольевич. Работает там до сих пор. Ну, господи, все свои, все знакомые. Саратов моей юности — это огромное количество гуманитарных людей, которым было друг с другом интересно, которые с полуслова друг друга понимали. Такая мощная прослойка интеллигентская, творческая. Она до сих пор в Саратове сохраняется. И именно поэтому там выходит один из лучших литературных журналов России.

«Волга». Где вы редакторствовали.
— Редактор этого славного журнала Анна Евгеньевна Сафронова. А я имею честь быть членом редколлегии. Хотя в своё время, действительно, работал. Но редактором отдела прозы. А редактором журнала тогда был умнейший и как никто понимающий литературу Сергей Боровиков.

И самарцы у вас там печатались.
— У нас все печатались. Мы принимали всех. Вне зависимости от литературной партийности. То есть принадлежности либо к Союзу российских писателей, либо напротив — к Союзу писателей России. После 91-го года у нас же два Союза было. Союз писателей РСФСР на два же Союза раскололся. Один называли бондаревским, второй демократическим. И вот этот, так называемый демократический, дал Саратову и стране не менее дюжины заметных литераторов. Боровиков, Кекова, Арбитман, Александров Алексей, Рогов Олег, Володин... Не тот Володин, о котором вы могли подумать, а хороший Володин, Валерий зовут, писатель, и прекрасный писатель! По какому-то странному стечению обстоятельств Союз писателей России не дал никого.

Редактор отдела прозы журнала «Волга» и писатель Константин Федин. Саратов, начало 90-х.

Редактор отдела прозы журнала «Волга» и писатель Константин Федин. Саратов, начало 90-х.

Ваши собственные литературные опыты начались в вузе?
— На филфаке я первую пьесу и написал. Даже сам не знаю, почему именно пьесу... Понимаете, у меня в голове всё время кто-то вёл диалоги. Я с кем-то вёл диалоги. И вот написал. Но, слава богу, и от этой пьесы не осталось ни страницы. Я и её выкинул. Но первой была пьеса. Потом уже начались стишки, рассказики... Но тоже такое всё... Что-то более-менее путное выписалось годам к 27-ми, 28-ми. Не раньше.

В одном из интервью вы признались, что, когда пишете, задача у вас одна — удивить себя.
— Ну, может быть, отчасти.

Одна из задач, скажем так. Могли бы назвать работу, которая... Ну вот это вот состояние — «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!», оно вам знакомо?
— Знаете, есть то, что Толстой называл энергией заблуждения. Когда нравится всё, что ты пишешь. В момент писания нравится всё. Прёт, извините за выражение. Без этого... А как без этого? Без этого нельзя. Но потом начинается период охлаждения. И есть книги, собственные, которые я почти ненавижу. Не понимаю, зачем я их написал. Есть ли такие, за которые мне не стыдно? Да, конечно, есть. Не буду называть, пусть читатель сам догадается. А какие считаю плохими, тоже не скажу. А вдруг кому-то нравятся.

А если про чужие? Бернард Шоу, как известно, терпеть не мог журналистов, задающих банальные вопросы, и одному такому на вопрос «Какие пять книг вы взяли бы с собой на необитаемый остров?», ответил: «С пустыми страницами». Но моя репутация в этом смысле настолько уже испорчена, что я не убоюсь задать вам тот же вопрос. Задаю: «Какие книжки прихватите во время, не дай бог, конечно, кораблекрушения?»
— Две книги — точно и на них остановлюсь, потому что... Нет, три. Нет...

Та-а-к.
— «Война и мир», конечно. «Волшебная гора», конечно. Конечно же, «Дон Кихот». А ещё бы я взял, если это необитаемый остров и если время пребывания там будет неограниченным, я бы взял англо-русский словарь и «Улисса», чтобы наконец-то прочесть на языке оригинала и наконец-то понять, почему это гениальная книга. Пока не понимаю.

А между тем, литературоведы находят в вашем творчестве ее отголоски.
— Вот это самое странное для меня. Мне и друзья пару раз говорили: «Ты, наверное, «Улисса» внимательно читал?» и — про игру со стилями, про пятое, десятое. Говорю: «Ребят, вы не поверите — это моя читательская травма. Дальше десятой страницы никак не могу продвинуться». Какая-то аберрация восприятия. Видимо, чувствую интуитивно, что эту книгу надо читать только на английском. И их немало, таких книг, которые не подлежат, как мне кажется, переводу. Я, например, не представляю, как можно не на русском читать Платонова.

Но таки находятся отважные люди, которые и Платонова переводят. И вас уже на английском, немецком, французском, венгерском, голландском, датском, польском, финском, шведском, сербохорватском и пр. читают. Вы хоть примерно представляете, чего там из Слаповского понаделали?
— Если честно, я мало забочусь о зарубежном читателе. Но, думаю, ничего страшного не наворотили. Думаю, меня легче переводить, чем Платонова. Легче, чем Сашу Соколова. Я проще. И я осознанно проще. Как только начал писать, начал стремиться к ясности. Не люблю стиль, который хвастается собой. Например... Я понимаю, сравнивать неправомерно, но это сразу многое проясняет. Например: Бунин или Набоков? Для меня. Бунин — да, Набоков — нет. Но — Бунин или Чехов? Конечно, Чехов.

Понимаю, хотя не вполне предпочтения разделяю. Но давайте о современниках, если не возражаете. Многие писатели избегают говорить о своих предпочтениях в области современной отечественной литературы. Но, может, рискнёте? Александра Николаенко?
— Ну, с Александрой Николаенко мы еще и друзья. Она выбрала меня своим советчиком, чуть ли не учителем — спасибо ей большое.

А кого вы просто читаете? Не будучи дружны.
— А вы знаете, я любопытный. Мне интересно понимать, где я нахожусь. Я имею ввиду литературное пространство. Поэтому читаю. Читаю Архангельского, Ольгу Славникову, Михаила Мишина. Читаю Варламова. Даже Прилепина читаю, хотя мы с ним идейные враги. Слушайте, у меня такое ощущение, что я очень многих читаю. Я слежу за тем, что делают Пелевин и Сорокин, потому что... Об этом мало кто говорит, но, возможно, по каким-то стилистическим корням именно к этим писателям, к их игровой стихии я ближе всего, как ни странно.

Я как раз встречалась с таким взглядом. Но, возвращаясь, к кругу чтения. Читаете. А перечитываете?
— Перечитываю немногих. И то не полностью... Вот здесь как раз опасный момент. Удовлетворил любопытство, а вот такого вот чтецкого кайфа...

Как у мальчика на нагретых солнцем досках.
— Ну прямо вот так вот, наверное, все-таки не было. Но есть несколько книг, к которым я возвращался и возвращаюсь. И одна из них — книга Валерия Золотухи, моего безвременно ушедшего товарища. «Свечка». Книга великолепная, книга сложная, тонкая. Валера писал ее 10 лет. Она, может, его и... Как бы это сказать... Она его съела, что ли. Потому что тут не подходит даже слово умер. Он погиб. Он очень тяжело болел после того, как ее написал. Болел уже когда дописывал. Ну что тут говорить — рак. Он был, вы, наверняка, знаете, как и я, сценаристом. И во многом более успешным, чем я...

«Мусульманин»...
— «Мусульманин», «Макаров»... Это были такие вот фильмы. И это давало деньги, и деньги хорошие. Он ушел от этого от всего. У него дом в деревне. И он уехал туда и 10 лет писал эту книгу. Это такой magnum opus. Она до сиx пор еще, к сожалению, по-настоящему не прочитана. А он отдал ей... Мне иногда даже кажется, хотя это будет спорное утверждение, но я скажу так, как я думаю. Может быть, он отдал ей больше, чем нужно.

Он отдал ей жизнь.
— Вот это вот из такого рода книг. И, вы знаете, я много думаю над текстами Александры Николаенко. Мне очень хочется ей помочь. Я вижу, какие там есть проблемы, но я вижу, какие там есть задатки. Это очевидный талант. А когда я вижу очевидный талант, мне всегда становится немножечко жутковато. Я боюсь... Знаете, как это бывает, когда болельщик, преданный, смотрит на замечательного фигуриста и знает, что сейчас этот фигурист будет делать какой-то очень сложный прыжок, и переживает за него? Ну потому что ошибки людей, у которых талант средненький... Ну, всяко бывает. А тут я понимаю, какова цена этого всего. А цена очень большая. А когда еще все ставится на карту, то страшно вдвойне. Потому что... Ну вот у меня три профессии. И это не то, что мне облегчает жизнь, но...

Позволяет сохраниться.
— У меня ощущение страховки. Я не гений. Я для гения недостаточно безрассуден. Я человек семейный. Я хочу быть нужным. Мне нравится, что я должен зарабатывать. И иногда, может быть, я это чувствую, в ущерб, так называемому, чистому творчеству... Ой, не знаю. Тут от темперамента зависит. У меня ощущение, что мне надо, чтобы мне мешали. Это дает дополнительную какую-то энергию. Видимо, меня не устраивает просто бег. Мне нужен бег с препятствиями.

С Михаилом Угаровым, Еленой Греминой и Алексеем Василевским, середина 90-х.

С Михаилом Угаровым, Еленой Греминой и Алексеем Василевским, середина 90-х.

Технологии электронные. Пришли, и все вдруг стали писателями. Блогерами, по меньшей мере. Все стали фотографами. Журналистами. Телевизионщиками. Снимают кино. Электронные газеты, журналы и книги теснят бумажные. Вот об этом обо всем что думаете?
— Вы знаете, людей пишущих, графоманов было и в советское время не меньше. Тогда уже машинки печатные продавались достаточно свободно. А я работал в журнале и, уж поверьте мне, знаю, сколько пишущих тогда было. Море рукописей во всех журналах, во всех издательствах! Неистребима в человеке жажда выражения в словах мыслей и чувств. Ну и, слава богу. Просто сейчас особенная ситуация. Раньше надо было добиваться каким-то образом того, чтобы дойти, как это называлось, до читателя. Сегодня до читателя дойти — нечего делать. Набрал на клавиатуре слова и, как выражаются сейчас, запостил. В сетях, или на вот этом огромном сервере Проза.ру.

Где затеряться — как нечего делать. Меж тем, у советских писателей были не только миллионные тиражи. У них были миллионы читателей.
— Сейчас сложнее, да. И журналы выходят мизерными тиражами. И тиражи книг мизерные. Но, знаете, в чем самая главная проблема, на мой взгляд? Одна из главных проблем. В том, что размыты критерии. Есть некий ряд авторитетных оценок, и это выстраивает качественное чтение, скажем так. А когда вот такой вот поток обрушивается на бедного читателя, он совершенно не понимает, кого читает. Нет ориентиров. Сбиты планки. Есть десяток имен, на которые набрасываются. Но только потому, что эти имена начинают звучать. Либо есть модные критики. Они не столько хорошие аналитики, сколько лихо пишут. И все ориентируются на этих критиков. Слава богу, существуют премии литературные. Они достаточно репрезентативны. В шорт-листы этих премий все-таки редко попадают случайные книги. И выстраивается список. И он может быть таким маячком для читателей. Ага, этим стоит поинтересоваться. Но все равно все так размыто... Так трудно... Ведь, понимаете, в советское время, все-таки был достаточно единый для читающих, как мы говорим, людей, единый круг чтения. Это давало какие-то коды, облегчало общение. Мы все читали одно и то же. У всех, за исключением тех, кто читал детективы, на книжных полках стояли, цитирую, «Тихонов, Сельвинский, Пастернак». То есть все те же, если говорить о 70-х годах «Мастер и Маргарита», переводы Кафки, Пруст, Томас Манн, Платонов... Платонов, не весь, конечно, еще не было «Чевенгура», но и опубликованных вещей было достаточно для того, чтобы догадаться, какой это писатель. Сейчас, как правило, все читают что-то своё. И если пересечения бывают, то они бывают очень редко. Вот в чем проблема. И это я еще только краешек зацепил, как понимаете.

Спор идет: была ли такая общность — «советский народ». Одни считают советский народ идеологемой, другие — исторической реальностью. По поводу того, был ли «советский читатель», по-моему, и не спорят. Был и даже, говорят, обладал в отличие от нынешнего, в большинстве своём поверхностного читателя, замечательной способностью глубоко копать. Миф? Про поверхностность современного читателя?
— Нет, есть, есть и сегодня внимательный читатель. И такие читатели мне пишут. Даже и просто в личку. И есть среди них совсем молодые. И это приятно. И это дорого. Каждому писателю сейчас дорог каждый читатель. Да и всегда так было. Читательский мир он на самом деле всегда достаточно узок. Я имею читателей понимающих. Умение читать и понимать глубины художественного текста, оно, может, не менее редко, чем умение собственно писать. Это тоже талант.

«Пусть другой гениально играет на флейте, //Но еще гениальнее слушали вы».
— Да, да. Об этом речь. И когда я знаю, что все-таки есть и у меня несколько читателей, может быть, не гениальных, но достаточно талантливых, честное слово, мне это так уже много... А когда присылают кандидатские диссертации...

Плавали, знаем.
— Вот появляются, да. И я думаю: «Господи, боже мой! Тебя всерьез принимают». Я, видите ли, настолько трепетно отношусь к слову «писатель», что до сих, можно сказать, внутренне вздрагиваю, когда меня так называют. Писатели — это Толстой, это Гоголь, это Чехов. И я тоже писатель?! Ребята, вы что, шутите что ли, вы, наверное, прикалываетесь, издеваетесь? Я не кокетничаю.

Верю.
— Правда. Я, может, вида не показываю. Но чувство такое... Будто током ударило. Писатель! Для меня это такой авансище!

Бумажные книжки умрут? Текст уйдет в цифру?
— Куда бы ни ушел. Мне, например, абсолютно всё равно с какого носителя, выражаясь современным языком, читать. Перечитываю, как правило, в бумаге. Но знакомлюсь со многими книгами в электронном виде. Я открыл... У меня не стопроцентное зрение, и я открыл, что электронный текст мне читать комфортней. И я его могу и в темноте читать. Он приятней для моих глаз даже, чем книжный текст. Печатали, между прочим, в советское время на желтой бумаге и совершенно безобразно. А слово — нет, не умрёт. Книгам, Господи... Были клинописи, были папирусы, пергамент был, береста... Чего только не было. Слово не умрёт. А книги... Ну это всё равно форма.

Спасибо огромное. Читаю Слаповского с нулевых. Но и говорить со Слаповским — удовольствие. Прям не хочется расставаться. Тем более, что и тем, которые интересно было бы именно с вами обсудить, еще воз и маленькая тележка, но... «Но пусть останется что-то несбывшимся».

«Свежая газета. Культура», 16.04.2019 г.